Сервис на уровне магазин Душевой 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Толстой ушел, Толстой умер… Толстой… Толстой… Со всех газет глядел хмурый старик в черной рамке.
И тут именно навалилась болезнь, сделалось трудно глотать, и все словно рухнуло в пропасть, ничего не стало – ни дня, ни ночи, ни папы, ни мамы, ни Лельки, а лишь тьма, жажда, духота, неподвижность. Один он (опять-таки спина его) слабо шевелился в своей серой поддевке, тяжело, старчески шмурыгал глубокими теплыми калошами и все уходил, уходил… А я старался догнать его, но ватные ноги не двигались, и я кричал в отчаянии, однако крик не получался.
Так продолжалось – уже и не знаю сколько – много ночей и дней: серая спина, потемки, снег рычит под глубокими, тяжелыми калошами… Но иногда он исчезал. И тогда яркий свет больно бил в глаза, и я видел склонившееся надо мною незнакомое бледное лицо с синими щеками, очки в металлической оправе. Затем что-то холодное, твердое стучало о зубы, разжимало их, и в рот, в глотку лезла, глубоко втыкаясь, черная, остро пахнущая йодом палочка. И я кричал, прикусывал ее, давился ею… И вдруг снова наступали сумерки, и снова сутулилась серая поддевка, шмурыгали калоши…
Выздоровел я сразу, как-то без постепенного перехода от болезни к здоровью. Стала зима, светло от снега. За белым окном, во дворе, кричала ворона. Первые мои слова были:
– Есть хочу…
И еще будто бы спросил:
– А где Толстой?
Конечно, этого я не помню, но так мне, уже взрослому, рассказывала мама.
Однако откуда взялись в моем воображении эти глубокие калоши, эта поддевка, эта плоско, смутно очерченная фигура одиноко уходящего старика? Уже юношей, в двадцатых, кажется, годах, листая какой-то старый журнал, увидел серенькую, слепо напечатанную фотографию: по снежному полю идет он, уходит от зрителя куда-то старик из тех затерявшихся в потемках времени детских снов, какие так прочно и глубоко отпечатались в памяти, что вот уж шестьдесят с лишним прошло, а все помню, будто вчера лишь привиделось.
Значит, когда-то, может быть уже больной, глядел на фотографию, и она вошла в мой бред, а потом всю жизнь жила во мне как нечто сотворенное собственной фантазией. Удивительно причудливы лабиринты, по которым блуждают воспоминания о самом раннем детстве!
И вот так – оглянешься назад, туда, откуда все начиналось, и остается такое общее впечатление, что несмотря ни на что мир, в котором жил, уютен и светел, как горница, прибранная к празднику. От черноты житейской – лишь полузабытая тревожная ночь, сычиный крик, железный ломик.
На пологом глинистом пустыре, за Челябинском леском, уродливо горбясь трухлявой соломенной крышей, догнивал свой долгий век приземистый сараюшко. Похожий на длинную лодку, перевернутую кверху днищем, он в свое время величался кирпичным заводом; из крупных, досиня обожженных полупудовых кирпичей, сработанных тут, была сложена едва ли не добрая половина углянских изб и глубоких, холодных погребов.
Зимой, заметенный многодневными вьюгами, среди снежных сугробов, он и сам пластался, как безжизненный сугроб. Но вот однажды вдруг стал ночным последним пристанищем двум отчаюгам: подпилив решетку, кинулись на ходу поезда из арестантского вагона – в ночь, в буран, в незнакомые поля. Понадеялись на темень, на снежное буйство, да все не по-ихнему сделалось: враз утихла метель, и глубокий след обозначился по снежной целине – от железной дороги к челябинским избам, к заброшенному кирпичному сараю.
Хмурым зимним утром кто-то увидел сокрывшуюся в воротах сарая снежную борозду, пропаханную беглецами. А как ободнялось, и конвойные солдаты – вот они. И была стрельба, от которой погибли отчаюги.
Всем селом бегали глядеть на убитых. А после я слышал россказни про то, как дело было. Как, будто бы опасаясь сунуться вовнутрь сарая, кричали солдаты арестантам, чтоб выходили: «Не то стрелять будем, все равно побьем!» А те молчали, и тогда конвойные открыли пальбу и убили обоих.
Лежали на снегу – синие, окоченевшие, и снег под ними уже не таял. Мама жалела их, вздыхала:
– Все ж таки люди…
– Э, матушка! – возразил ей Потапыч. – Злодеев жалеть, так на добрых людей жалости не хватит!
– Почему же обязательно – злодеи? – заспорила мама. – Не всяк арестант злодей.
– Как же не злодеи, – сказал Потапыч, – когда бессрочны?
Я стал допытываться, что такое бессрочные. Оказалось, что это когда сажают в тюрьму без срока, до самой смерти. Это, конечно, было ужасно, но все-таки я никак не мог понять, зачем же в них стреляли, зачем убили.
– Зачем? – спросил я у Потапыча.
– Видно, дюже осерчали солдаты, – сказал старик, – да и как не осерчать? То б сидели в тёплушке, трубку, покуривали, ан заместо того всею ноченьку промаялись, искамши…
Но вот все поминаю: Углянец да Углянец, а до сих пор так и не удосужился описать его географию и тот житейский обиход, который в пору моего детства отличал его от остальных окрестных сел.
С запада на Углянец набегали поля, шесть или семь ветряных мельниц махали дырявыми крыльями, крохотный кирпичный храмчик – память о чьей-то давней погибели на этом месте – прятался во ржи, одна лишь двускатная кровелька с покосившимся крестом виднелась в длинных волнах хлебов.
На севере чернел казенный лес, знаменитый Усманский бор. Крайние избы вклинивались в осиновую чащу, с каждым годом все глубже да глубже, и эта часть села почему-то называлась «тот конец ». Думаю, что «конец»-то именно и являл собою древнее начало, от которого и пошел наш Углянец. Тут при въезде, под корявой, в три обхвата ветлою, в низенькой, полуразвалившейся часовне таился святой колодезь, свежая, чистая вода которого мало что не вровень стояла с приземистым срубчиком. И сумрачный, черноватый лик на изъеденной червем, треснувшей доске равнодушно гляделся в тихое водяное зеркало колодца. Но никто даже из самых старых стариков не знал – когда, откуда взялась часовня, кто ее воздвиг, кто выкопал колодезь. А чуть ли не была она тою самою «старой часовней», упоминавшейся в петровском адмиралтейском указе, мимо которой велено было возить лес на великое корабельное строение.
Возле часовни к самому лесу, срастаясь с пим, огромный прислонялся парк. Он назывался Кряжов сад – по имени владельца, купца Кряжова, некогда воронежского городского головы, человека ничем не примечательного, тем лишь разве, что пока ходил в головах, всячески препятствовал устройству водопровода в Воронеже, Но парк был прекрасный, со старыми липовыми, березовыми, дубовыми аллеями, со множеством птиц и таких непроходимых дебрей, что и хорошему лесу так впору.
Несколько домишек, «флигарьков», разбросанных среди деревьев, сдавались под дачи. В девяностых и десятых годах тут проводили лето известные воронежские писательницы В. И. Дмитриева и Е. М. Милицына. Еще, помнится, какие-то важные дамы под белыми зонтиками и господа в чесучовых пиджаках гуляли по заросшим аллеям старого парка. Но больше других врезался в память немец. Он был художник, часто приезжал в Кряжовские дачи, усаживался перед парком на зеленом выгоне со своим трехногим мольбертом и писал этюды: церковную ограду с тремя соснами, часовню, далекие деревенские избы, за которыми синели леса и крохотным пятнышком белела колокольня Толшевского монастыря.
Одну из своих картин он подарил отцу, и она долго висела у нас в доме. На ней изображались холсты, расстеленные на зеленой мураве выгона, кладбище и плетневый сарайчик.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50
 https://sdvk.ru/dushevie_poddony/120x100/ 

 Azulejos Alcor Rialto