https://www.dushevoi.ru/products/vodonagrevateli/protochnye/napornye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Все забыли, всех забыли, помнят то, что помнят,
А ручьи в горах текут, плачут на порогах,
А ручьи в горах текут и по детям, плачут,
А как в речках разойдутся,
Тиной их покроет...
Дед Александр налил вина в стакан, выпил его медленно, закрыл глаза, вытер осторожно рот ладонью и тихонько засмеялся.
– А дальше-то что? — спросили люди.
– А не видится мне дальше, — ответил дед Александр. — Как зеленой тиной затянуло, так и сгинуло все, словно бы стихло. Я ведь слова пою, когда они видные мне, иначе не умею.

«Что же это такое? — удивился Август Цесарец, не очнувшись еще. — Неужели море? Почему так солоно во рту? Неужели это я плачу?»
Он открыл глаза и какое-то мгновенье продолжал видеть Адриатику, сине-бирюзовую; когда поднимаешься из порта к Старому Муртеру, на гору, тогда видишь море окрест себя, и оно кажется литым. Только когда подойдешь к нему близко, начинаешь понимать, что оно живое, и цвета его вблизи меняются неожиданно, особенно в конце мая, когда ночью задувает бора, а днем тянет жаром из Африки и море темнеет, потому что сине-бордовые ежи облепляют камни под водой, а к вечеру делается прозрачно-голубым, будто глаза Качалова, когда во МХАТе на утреннем спектакле он читает от автора в «Воскресении».
Цесарцу не понравилось, как он подумал о глазах Качалова. «Если б это было в верстке, — решил он, — я бы вычеркнул. Море действительно делается прозрачным, но это знаю один только я, потому что я разглядывал его, склонившись к нему, и ощущал запах йода, и мне чудилось, будто я на приеме у самого доброго лекаря, а у лекаря могут быть прозрачные глаза, но нельзя ведь сравнивать море, которое привиделось мне таким, с глазами Качалова; у него глаза особые, других таких нет в мире. У него глаза шаловливого Христа, который запросто пришел в пирожковую на Никитской, где мы всегда ужинали с Марией, или в мою любимую сауну на Илице, и разделся, и предложил мне потереть спину жесткой мочалкой, или встретился в Толедо ночью после боя, сел поближе, и налил терпкого тинто в наши стаканы, и сказал подмигнув: «Что, сын мой, грустно тебе? А мне каково?»
Цесарец зажмурился, и Адриатика исчезла, исчезло и прекрасное лицо Божены Детитовой, которая склонилась над ним и, касаясь волосами его лба, улыбалась и шептала, что Мария не должна сердиться на нее, потому что «я ушла и никогда не смогу помешать ей, и я не умею так лечить боль, как умеет она», ведь «я просто пришла к тебе на секунду в самый трудный твой день, как мы и договаривались при расставании — позвать друг друга в самый трудный день».
«Когда же я успел позвать ее?»– подумал было Цесарец, а потом с мучительной и тоскливой ясностью увидел решетки на окнах, кандалы на ногах; наручники, которые стиснули запястья так, что кисти сделались синими и большими, как у утопленника, и понял, что не звал Божену и что она сама пришла к нему, потому что женщина, которая любит тебя, а не свою к тебе любовь, всегда чувствует твое горе и твой конец, и спешит к тебе, и приходит, и тогда особенно больно, но это такая боль, которая смягчает страданье, потому что боль бывает и доброй и злой.
– Вставай! — услыхал Цесарец голос охранника и понял, что забылся он минут на пять, не больше, и что этот худой парень, который постоянно заглядывает в камеру, как только его начинает клонить в сон, кричит свое «вставай!» уже не первый и не второй раз, иначе голос у него не был бы таким визгливым, как у торговки, которая ругается из-за места на воскресном рынке за Елачичевым тргом.
Цесарец поднялся, тяжело облокотившись на локоть, и подумал, что это его счастье — мозоли на локтях; профессиональная болезнь литераторов, которые подолгу сидят, облокотив подбородок на сцепленные пальцы, и работают, глядя в одну точку, спасала его сейчас, потому что он мог хоть на несколько минут забыться, опершись этими твердыми костяными мозолями о шершавые доски нар, и охраннику сперва казалось, что узник думает, а не спит. Он ведь человек, охранник-то, а каждый человек деяния других меряет по себе. Он не смог бы так долго сидеть, опершись локтями о шершавые доски, выдерживая на сцепленных пальцах тяжесть бессонной и жаждущей влаги головы...
– Пить дайте, — попросил Цесарец, ощутив, какой большой у него язык и какой тяжелый. Он вдруг явственно увидел говяжьи языки, которые мать покупала весной на рынке, и удушливая тошнота подкатила к горлу, дыхание перехватило, и страх — черный, шершавый, похожий на ядовитую фиолетовую муху с горящими в ночи глазами, — заглянул в его лицо и притронулся холодными цепкими лапками к вискам и шее.
Его держали в подземелье несколько дней, он сбился со счета, сколько именно. Ему не давали пить, а поначалу, в первый день ареста, накормили вкусной жареной рыбой, присыпанной крупными кристалликами желтоватой рыбацкой соли. Он съел рыбу, удивившись новым временам в тюрьме, обшарил глазами металлический столик, не обнаружил алюминиевой кружки с жидким арестантским чаем и решил, что в этом странном затворе[13.Тюрьма (сербскохорват.).]его, возможно, будут поить кофе, раз уж дали такую великолепную рыбу. Но ему не дали кофе, и чая не дали, даже жидкого, и не дали ему воды: холодной, прозрачной, сладкой; нет, теплой, болотной, мутной; нет, ржавой, с разводами нефти, похожими на узоры, которые появлялись на мыльных пузырях, которые он пускал в детстве со второго этажа, наблюдая, как зыбко дрожали они в воздухе, и как нес их ветер вдоль по улице. Как он молил бога, чтобы они не лопнули, а осторожно опустились на какую-нибудь крышу в деревне, и пусть другой мальчик нашел бы этот мыльный пузырик завтра и стал играть с ним, и пустил его, легонько подкинув с мягкой ладони, и ветер принес бы этого старого знакомца к нему обратно, и он положил бы его на вату на подоконник, где много солнца и где стоит аквариум, в котором...

– Пить дайте! Дайте пить!
Он просил воды смиренно и тихо, словно стонал, через равные промежутки времени; он определил, что эти промежутки были такими равными оттого, что ему не хватало воздуха и он хотел проглотить комок в горле, но не мог этого сделать и, чтобы не закашляться, начинал монотонно просить воды.
«А может быть, это я придумываю? Может, я могу проглотить этот проклятый комок? Может, я просто придумываю всяческую чепуху? Мне ведь тоже казалось, когда я первый раз пришел на Красную площадь и увидел парад, что в горле у меня комок и что я не смогу проглотить его, а потом мне казалось так еще много раз, когда я приезжал в Тбилиси к Паоло Яшвили и он, откинув голову, читал стихи и просил Пастернака перевести мне, а я не мог возразить, потому что в горле у меня был такой же, как сейчас, комок, и я не мог сказать, что я и так понимаю стихи, хотя поэт читал их на странном и певучем языке. Разве нужен перевод Бетховену? Или Мэй Лань-фаню, когда он медленно танцевал, внимая таинственной и прекрасной музыке Китая? Или Мустафе, когда он декламировал стихи Омара Хайяма? И сейчас я выдумываю, что не могу проглотить этот комок. Раньше он появлялся от счастья, а сейчас торчит у меня в горле от горечи. Ну и что? Ну-ка, давай. Глотай. И перестань канючить, все равно они не дадут тебе воды, потому что они пытают тебя жаждой, и ждут, когда ты сломаешься. Я не сломался в тридцать седьмом, и в августе тридцать девятого я не сломался, когда многие сломались, утеряв веру;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118
 купить смеситель грое в интернет магазине 

 Keramo Rosso Palermo