унитаз алькор сантек 

 

Здесь и книги на многих языках, и политические брошюры, и афиши театров, и киносценарии, и детские книжки, и газетные статьи, и стихотворные плакаты, и лозунги, и реклама, и санитарные правила в стихах, и листовки, и конфетные обертки.
На открытии выставки Маяковский читает собравшимся первое вступление к большой начатой им поэме о пятилетке – «Во весь голос».
Слушающие его потрясены. Опять чем-то совсем новым наполнился голос Маяковского. Так вот о каких стихах говорил Маяковский дома, на своем шуточном юбилее! Так вот что созревало в нем еще тогда…
«Во весь голос»–это разговор Маяковского с будущим. Человек решительный, прямодушный и смело глядящий в завтра, он через головы критиков, через «хребты годов» решил сам договориться с товарищами потомками. «Агитатор, горлан, главарь», он обращается к ним и с гордостью рассказывает о наших днях и о своей поэтической работе. Он разговаривает с людьми будущего «как живой с живыми». Для них, для будущих счастливцев, вылизывал он «чахоткины плевки шершавым языком плаката». Этих счастливцев рассмотрел он сквозь сутолоку будней, сквозь «будничную чушь».
И он гордо убежден, что будущее по-настоящему оценит и примет его, когда он, поэт, явится туда, предъявив «все сто томов» своих «партийных книжек».
Долго не расходятся люди с выставки. Маяковский ходит от щита к щиту, водя за собой тесно обступивших его комсомольцев, студентов, рассказывая о своей работе. «Парадом развернув своих страниц войска», проходит он «по строчечному фронту».
Стихи стоят
свинцово-тяжело,
готовые и к смерти
и к бессмертной славе.
Поэмы замерли,
к жерлу прижав жерло
нацеленных
зияющих заглавий.
Оружия
любимейшего
род,
готовая
рвануться в гике,
застыла
кавалерия острот,
поднявши рифм
отточенные пики.
Владимир Владимирович зорко оглядывает стенды выставки, всматривается в окружающих его людей.
– А из поэтов никто, ни один почти на мою выставку не пришел! – вдруг говорит он и сразу мрачнеет.
Но его опять окружают, теребят расспросами, приглашают в университет, на завод, в институт, в школу. И ни-кто-никто из присутствующих не подозревает, что здесь, на выставке, они слышали поэтическое завещание поэта.
Четырнадцатое апреля
И – как в гибель дредноута…
Нрав у Маяковского драчливый. Он не скрывает этого. Всю жизнь он сам неутомимо нападает на халтурщиков, на литературных тунеядцев, на поэтов, которые ходят «кучерявыми барашками» и блеют на лирические любовные темы, гнушаясь работой агитатора, газетчика… Маяковский высмеивает их. Со всего плеча наносит он удары «банде поэтических рвачей и выжиг».
Ему мстят. Руганью, ехидными статьями или тупым молчанием отвечают Маяковскому некоторые враждебные ему журналы.
Даже такие гениальные поэмы Маяковского, как «Владимир Ильич Ленин» и «Хорошо!», эти люди встречают с подлыми усмешечками, придираются, хитренько пожимают плечами, слюняво, по-лакейски шепчут друг другу на ушко: «Это разве „Хорошо!“? Это „Хорошо-с!“. Картонная поэма», – шипят они.
«Барабан с горошком», «Лапша рубленая» – так пишут критики о стихах Маяковского.
Противники в газетах сделали все, чтобы замолчать его выставку.
По приказу одного из них портрет Маяковского был выдран из уже отпечатанного журнала.
Проходит зима.
Маяковский по-прежнему работает, выступает, отругивается.
Сотни писем почтальон приносит к нему в Гендриков и на Лубянский проезд. На конвертах – штемпеля чуть не всех городов Союза. Ему шлют свои первые стихотворные опыты люди, бывшие вчера еще неграмотными. Его благодарят за лозунг, за ласку, за шутку, прозвучавшую вовремя, за верную поэтическую службу революции. Но по-прежнему в журналах поэта журят благожелательные дураки и бранят злонамеренные негодяи, по-прежнему травят его люди, считающие, что им поручено руководить советской литературой.
Товарищ Маяковский,
писали б ямбом,
двугривенный
на строчку
прибавил вам бы.
Его пытаются укротить, приспособить к своим вкусам, а он идет своей дорогой, никуда не сворачивая. Мрачнея, стиснув зубы, до хрипоты надрывая голос, сражается Маяковский:
– Мы знаем десятки жгучих и важных проблем сегодняшнего дня. А где поэты? Куда, к черту, эти поэты запропастились? Их нет ни в одной газете.
Он утомлен и часто прихварывает. Ему вдруг начинает казаться, что он теряет голос.
– Мне без голоса нельзя. Мне без голоса и не жить. Я должен сам договориться с читателями. Мне надо целую свору переорать.
Лишь иной раз, устав, он признается:
– Уехать бы куда-нибудь в деревню и просидеть года два, чтоб только ругани не слышать!
Неудачная постановка его пьесы, вызвавшая радостное и злобное ликование врагов, глубоко удручает его. Люди, мнящие себя литературными судьями, на все лады распевают, что Маяковский не трибун революции, а мелкобуржуазный поэт богемы. Они боятся, как бы Горький снова не договорился с Маяковским. Они стараются разделить двух великих писателей, бегают, сплетничают, нашептывают. А он продолжает добиваться признания своей правоты. Он не сдается ни на минуту.
В 1925 году в далеких океанских водах он написал такую строфу:
Я хочу быть понят моей страной,
а не буду понят –
что ж?!
По родной стране
пройду стороной,
как проходит
косой дождь.
Он давно вычеркнул эти строки из своих стихов. Он не хочет пройти косым дождем, он хочет пройти по стране грозовым проливнем, благодатным, омывающим и плодоносным.
И он продолжает работать по «мандату долга», неутомимо и неутолимо, не умея отдыхать, не умея освобождать вечно перегруженный мозг хоть на минуту от напряжения. По-прежнему берется он самоотверженно за обнаженные концы опаснейших тем, сводит их, не боясь разрядов. Всегда и всюду носит он в себе обрывки зачатых поэм, приглянувшиеся образы, пришедшие ему на слух новые рифмы. Всегда он наполнен гудением еще не отстоявшихся новых стихов. Он не умеет организовывать свою жизнь. И «в конце работы завком» не запирает его губы замком. Этот «завод, вырабатывающий счастье», не знает простоя и выходных дней. Непростительно пережигает он себя. Приходит «страшнейшая из амортизации – амортизация сердца и души».
Небольшая размолвка с друзьями, временный отъезд самых близких людей обрекают его на одиночество. И совпавшая с этим маленькая личная авария, которая в обычное время лишь встряхнула бы, теперь на всем ходу сбрасывает его с рельсов.
Весной я застаю его случайно на одном литературном сборище. Он стоит, всем там чужой, очень большой, молчаливый, тяжеловесный, а около него вьется несколько говорунов. Развязно поглядывают они на него снизу вверх. Им кажется, что он уже ручной. Они уже не боятся. И таким похожим он мне показался вдруг на огромный отбившийся дредноут, который, чтобы спастись от гибели в пустых водах, сам добровольно выбросился на мелкое место и счищает со своих боков налипшие ракушки, «водорослей бороду зеленую и медуз малиновую слизь!» Но «скучно здесь, нехорошо и мокро… Здесь от скуки отсыреет и броня»… Никто не спросит его, как спрашивал он у парохода «Теодор Нетте»: «Тебе не мелко?.. Чай, котлами покипел»?..»
Нет, расторопные «литературоеды» довольны, что забрел к ним могучий броненосец. И карабкаются на него со своими чернильными дротиками, юлят вокруг него па своих утлых пирогах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32
 roca the gap 

 керамогранитная мозаика