Гекльберри Финн готовит лодку.
Все готово у него к побегу:
Спрятал ружья, крупы и селедку,
Приготовился к жаре и снегу.
Рядом дремлет умершая кошка,
Там на дне – дне лодки сыроватом
Под кусочком сала треснула матрешка,
И в нее проник обрывок ваты…
Сумеречное небо Подмосковья… После темных южных ночей небо здесь казалось светлым, красноватым с запада и зеленоватым с востока. Казалось, по нему гуляют разводы и волны, сталкиваясь и перемещаясь так, что над центром Москвы образовалась воронка, уходящая в небеса и переливающаяся, словно северное сияние. Внутри этого медленного смерча будто зарождалось что-то. Таким увидел небо Дунаев, очнувшись и вынырнув из Глубокой Комнаты. Он висел в воздухе, внизу пролегали заснеженные пустоши, овражки. Дунаев глянул в небеса, и его снова стало поднимать вверх, постепенно снося к северо-западу. «Сумеречный Смерч…» – подумалось парторгу. На западе он увидел Чайную Чашу, нечто вроде плоской чаши цвета крепкого чая. Далекие воздушные объекты напоминали чаинки в этой чаше, сложившейся из дыма и облаков и от пожаров войны принявшей такой необычный для неба цвет. Смерч и Чаша образовывали воздушные течения, которые цепляли друг друга, создавая Атмосферный Фронт. Попав в этот Фронт, парторг неожиданно принял в воздухе сидячее положение и как бы понесся на санках с высоченной горы. Внизу ему стала видна деревенька, близ которой, на заснеженных холмах, кипел бой. Шли немецкие танки, то и дело стреляя, распуская шлейфы снега и черного дыма. С советской стороны никаких танков не было, лишь горстка человеческих фигурок, прячась в окопах, удерживала высоты. Дунаев стал судорожно прыгать во времени, перемещаясь, как по линейке, по промежутку времени 29 ноября – 18 декабря 1941 года. Ему отчего-то мучительно хотелось добраться до Нового года, но ничего пока что не получалось.
Никогда раньше Дунаеву не приходилось перескакивать во времени на такие большие сроки (до 7 – 8 дней один прыжок), и он впервые почувствовал, как это тяжело. «Да, это тебе не полчаса туда, пять минут сюда», – подумал он, изо всех сил сжимая зубы, чтобы не развалиться в мелкую труху. «Прыжки на дальнюю дистанцию» требовали крайнего, почти немыслимого напряжения сил; парторг чувствовал себя на пределе своих возможностей, он весь раздулся, словно лягушка в брачный период, ему казалось, что он вот-вот лопнет.
Время, точнее этот проклятый промежуток времени, стал для него цирковой ареной и куполом с трапециями, где вдруг пришлось ему «выступить», да еще в двойной роли: акробата и атлета-тяжеловеса, жонглирующего гирями. И тем не менее, несмотря на эти мучения, он все прыгал, словно кто-то сильный и непререкаемый давил на него, заставляя проделывать эти немыслимые трюки. В какой-то момент, в нахлынувшем горячечном бреду, ему показалось, что это огромный Поручик крепко схватил его обеими руками и использует в качестве насоса, надувая осевшую шину своего старомодного велосипеда колоссальных размеров. Дунаев ощутил, что голова его сбоку, от виска, подключена через трубочку к металлическому ниппелю, ощутил, как горячий воздух, проходя через его тело, заставляет постепенно твердеть и наливаться чугунной тяжестью шину на этом гигантском колесе. Запахи разгоряченной резины и металла вдруг остро напомнили завод, жар вулканического цеха, и припомнились светлые глаза одного паренька, который там работал.
«Это он мою ОРБИТУ надувает», – сверкнула в мозгу отгадка.
Вглядевшись в лицо Поручика, склонившееся над ним, Дунаев, однако, вздрогнул – вместо козырька кепки у того был резной деревянный карниз крыши, вместо глаз – окна с наличниками, где трепыхались ситцевые занавески, вместо кожи и бороды – бревна. «Так это не Поручик, а сама Избушка старается!» – подумал парторг, но руки, которые его держали и «качали», знакомые заскорузлые руки, были, без сомнения, поручицкими.
На даче продолжается обед.
Для птиц построили фанерную кормушку.
В хрустящих пальцах давит сушку
Сутулый и веселый сердцеед.
Ее развалины макает в чай,
Чтобы набухли, пропитались влагой
Коричневой. И каплет невзначай
На стол, застеленный пергаментной бумагой.
– Да я не выдержу этого! – вдруг прошептал Дунаев, почувствовав, как под постоянным накачиванием искажается, деформируется все его тело. Сначала чудовищно набухли мускулы, затем стали раздуваться грудная клетка, живот. Кости гнулись и изменяли свою форму, как резиновые. Страшно раздулась шея, так, что голова просто слилась с телом. Однако чем больше его раздувало, тем меньше он ощущал страданий – наоборот, по его распухшему и раздавшемуся во все стороны лицу, между разрумянившимися пузырями щек протянулась какая-то нескончаемая улыбка. Про такую улыбку можно было бы сказать, что она «до ушей», однако как раз ушей-то у парторга уже и не было: их поглотила и утопила в себе мягкая, восходящая, как на дрожжах, плоть головы. В общем, становилось как-то веселее. Разве что ужасно мешала одежда. Но и это было устроено. Не так торжественно, как в прошлый раз, но зато быстро заглянули в Заворот, где Дунаев «спрятал вещички», и уже не в колодец, а в довольно приличный платяной шкаф, где ему – среди общего напряжения, в потоке трансформаций – все-таки удалось аккуратно повесить рубашку, пиджак, брюки и пыльник на плечики, а носки, галстук и ботинки разместить на полочках.
После того как парторг остался голым, все пошло быстрее. Дунаев почувствовал, что тело его округляется, исчезают, словно глупые помехи, ноги, плечи, руки, все сливается в горячий, твердый, стремительный шар.
С громким хохотом, пропитанным силой и облегчением, понесся Дунаев вперед. По всему «кольцу» звучал его ликующий крик:
– СОЙДИ С МОЕЙ ОРБИТЫ!
С «орбиты» действительно что-то сыпалось в разные стороны, освобождая ему путь – тонкий, светлый, стремительный, словно бы подернутый кружевами или инеем.
Даже если все небо,
Бездонное, тесное небо,
Пропитать кружевами,
Наполнить узорами льда,
Даже если зарыться
В глубины беспечного хлеба,
Все равно мы останемся
Теми, кем были всегда.
Нам с тобой не дано
Ускользнуть от далеких пределов.
Не дано позабыть
О запущенных древних мирах.
Этот холод и жар
Покидают огромное тело.
Остается скольженье
И чаши на буйных пирах.
Человек средних лет
Далеко пребывает от смерти.
Пожилой человек
Любит пить подогретый кефир.
Колобок и волчонок
В стене обнаружат отверстья.
Поросенок толкнет
Нас с тобой в заколдованный мир.
Только там, на стене,
На плакате нахмурился воин,
И дрожит его перст,
Упираясь в пружинку отцов.
Не волнуйся, родной,
Будь по-прежнему горд и спокоен.
И в глубинах земли
Слышен твой изнуряющий зов.
Мы восстали из тьмы,
Как насосы встают на могилах,
Как грибы вырастают
Стеной на поверхности пней.
Старики и старухи
Воюют в невиданных силах.
Медвежата и волки
Сготовят наваристых щей.
Сквозь дикое сочетание тяжести и невесомости, охватившее Дунаева, он различил огромное сверкающее блюдо, доступное только «исступленному зрению»: белоснежное, с легчайшим перламутровым отливом. По краю этого «блюдца» он стремительно несся, наращивая скорость и частоту оборотов. Что-то низко загудело, завыло, и со стороны раздался скрипучий голос, возмущенно возопивший на всю Орбиту:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129