возможно, и читатели тоже знают, и критика знает, и вокруг – одна сплошная ложь, в которой барахтаемся мы все, вплоть до единого…» Однако легче легкого было идти по пути обобщений и возлагать на себя лишь частицу вины. Это тоже ложь: виновен был только он, он один.
Чтение последнего письма стало всего-навсего словесным подтверждением того, что Фрага представлял себе, хотя и несколько иначе, и письмо это могло послужить лишь «вещественным доказательством» в его пользу на случай полемики. После того как маска была сорвана, некто, по имени Клаудио Ромеро, по-звериному скалил зубы в последних фразах, обладающих неотразимой логикой. Фактически приговаривая Сусану к грязному ремеслу, которым ей отныне и до конца дней своих придется заниматься – на что недвусмысленно намекалось в двух великолепных пассажах, – он предлагал ей «помалкивать, не приставать и катиться в тартарары», толкая ее с глумлением и угрозами в ту яму, которую сам рыл в течение двух лет, неторопливо, шаг за шагом развращая наивное существо. Человек, который ханжески выводил несколькими неделями раньше следующую строку: «Ночи нужны только мне одному, я не хочу, чтобы ты видела мои слезы», завершал теперь свое послание пошлейшим советом, на действенность которого у него, видимо, был свой расчет, и прилагал к сему гнусные рекомендации и издевательские наставления,, а вместо прощальных слов желал «успехов на злачном поприще» и грозил полицией, если Сусана осмелится показаться ему на глаза.
Ничто из прочитанного уже не удивляло Фрагу, но еще долгое время он сидел с письмом в руке, бессильно привалившись плечом к косяку вагонного окна, словно кто-то в нем старался вырваться из когтей кошмарного, невыносимо долгого сна. «Это объясняет и все остальное», – услышал он биение собственной мысли. «Остальным» были Ирена Пас, «Ода к твоему двойственному имени», финальный крах Клаудио Ромеро. К чему веские доводы и прямые доказательства, если давняя, глубокая уверенность в ином развитии событий, не нуждавшаяся в каких-либо письмах или чьих-либо свидетельствах, теперь сама выстраивала рядами дни последних лет жизни Ромеро перед мысленным взором человека (имя его, в общем-то, не играет роли), ехавшего в поезде из Пилара и выглядевшего в глазах пассажиров сеньором, который хватил лишнюю рюмку вермута. Когда он сошел на своей станции, было четыре часа пополудни и моросил дождь. В шарабане, который довез его до усадьбы Офелии, было холодно и пахло отсыревшей кожей. Сколь же рассудочна была эта надменная Ирена Пас, сколь сильны были аристократические устои, рождавшие убийственное презрение высшего света к тем, кто жаждал попасть туда. Ромеро обладал чарами, чтобы приворожить бедную женщину, но вовсе не был Икаром, и его прекрасная поэма не могла стать его крыльями. Ирена, или не она, а ее мать, или братья тотчас разглядели за вспышкой таланта устремленность карьериста, домогательство проходимца, который начинает с того, что пренебрегает людьми своего круга, а потом готов, если нужно, втоптать их в грязь и уничтожить (такое преступление называлось Сусана Маркес, школьная учительница). Чтобы избавиться от него, аристократам – во всеоружии их денег и в окружении понятливых лакеев – было достаточно кривой улыбки, отказа в приглашении, отъезда в свое поместье. Они даже не утрудили себя присутствием на похоронах поэта.
Офелия ждала его в дверях. Фрага сказал ей, что тотчас садится за работу. Когда, прикусив зубами сигарету и чувствуя огромную усталость, давившую на плечи, он увидел первые строчки, написанные вчера вечером, то сказал себе, что никто и ничего не знает, кроме него. Словно сел заново писать «Жизнь поэта» и опять был хозяином единственного ключа. Чуть усмехнувшись, он приступил к работе над своей ответной речью. Лишь значительно позже, когда он вспомнил о письме Ромеро, ему пришло в голову, что письмо это потерялось, – видимо, еще в поезде.
Каждый, кто хочет, может поворошить архив и прочитать в буэнос-айресских газетах тех лет сообщения о церемонии вручения Национальной премии и о том, что Хорхе Фрага ни с того ни с сего вдруг привел в замешательство и разгневал немало здравомыслящих людей, изложив с трибуны свою новую, абсолютно дикую версию жизни поэта Клаудио Ромеро. Какой-то хроникер писал, что Фрага, по всей видимости, был не вполне здоров (достаточно ясный эвфемизм!), ибо, помимо всего прочего, иной раз заговаривался, выступая от лица самого Ромеро; оратор, правда, замечал свою оплошность, но тут же снова впадал в удивительное состояние. Другой корреспондент отметил, что Фрага держал в руке два или три сплошь исписанных листка бумаги, но почти ни разу не заглянул в них, – и создавалось впечатление, будто он говорит сам для себя, одобряя или опровергая свои же только что высказанные мысли, чем вызывал растущее раздражение – перешедшее затем в негодование – многочисленной аудитории, собравшейся с явным намерением выразить ему свое искреннее восхищение. Еще в одной газете рассказывалось о яростной полемике между Фрагой и доктором Ховельяносом после окончания речи и о том, что многие, вслух возмущаясь, покидали зал; с неодобрением упоминалось также, что на просьбу доктора Ховельяноса представить бесспорные подтверждения тех зыбких обвинений, которые порочили священную память Клаудио Ромеро, лауреат только пожал плечами и потер рукою лоб, словно давал понять, что все заключается в его личном убеждении, а затем впал в прострацию, не замечая ни ропота расходившейся публики, ни вызывающе громких аплодисментов и поздравлений со стороны нескольких молодых людей и ценителей юмора, которые, казалось, были в восхищении от такого оригинального ответа на присуждение Национальной премии. Когда Фрага два часа спустя после торжественного акта вернулся в усадьбу, Офелия молча протянула ему длинный список поздравителей, звонивших по телефону, – начиная от министра иностранных дел и кончая одним из родных братьев, который им ранее никогда не звонил. Он рассеянно взглянул на хоровод имен, жирно подчеркнутых или небрежно начертанных. Листок выскользнул из его руки и упал на ковер. Ничего не замечая, Фрага стал подниматься по лестнице в свой кабинет.
Прошло немало времени, прежде чем Офелия услышала, как он бродит по кабинету. Она легла и усилием воли заставила себя ни о чем не думать. Шаги то приближались, то удалялись, иногда затихали; наверное, он останавливался у письменного стола, размышляя о чем-то. Спустя час она услышала скрип лестницы и шаги к двери в спальню. Не открывая глаз, она почувствовала, как осели пружины под тяжестью тела, и он вытянулся на спине рядом с ней. Холодная рука сжала ее руку. В темноте Офелия поцеловала его в щеку.
– Единственно, чего я не понимаю… – сказал Фрага, словно обращаясь не к ней, а в пустоту, – почему я так долго не осознавал того, что все это я знал всегда. Глупо было бы думать, что я – медиум. У меня нет с ним ничего общего. До последних дней у меня не было с ним ничего общего.
– Ты бы поспал немного, – сказала Офелия.
– Нет, я должен разобраться. Существуют две вещи: то, чего я не могу постигнуть, и то, что начнется завтра или уже началось сегодня вечером. Мне конец, понимаешь? Мне никогда не простят того, что я сотворил им кумира, а потом вырвал его у них из рук и разбил на куски.
1 2 3 4 5 6
Чтение последнего письма стало всего-навсего словесным подтверждением того, что Фрага представлял себе, хотя и несколько иначе, и письмо это могло послужить лишь «вещественным доказательством» в его пользу на случай полемики. После того как маска была сорвана, некто, по имени Клаудио Ромеро, по-звериному скалил зубы в последних фразах, обладающих неотразимой логикой. Фактически приговаривая Сусану к грязному ремеслу, которым ей отныне и до конца дней своих придется заниматься – на что недвусмысленно намекалось в двух великолепных пассажах, – он предлагал ей «помалкивать, не приставать и катиться в тартарары», толкая ее с глумлением и угрозами в ту яму, которую сам рыл в течение двух лет, неторопливо, шаг за шагом развращая наивное существо. Человек, который ханжески выводил несколькими неделями раньше следующую строку: «Ночи нужны только мне одному, я не хочу, чтобы ты видела мои слезы», завершал теперь свое послание пошлейшим советом, на действенность которого у него, видимо, был свой расчет, и прилагал к сему гнусные рекомендации и издевательские наставления,, а вместо прощальных слов желал «успехов на злачном поприще» и грозил полицией, если Сусана осмелится показаться ему на глаза.
Ничто из прочитанного уже не удивляло Фрагу, но еще долгое время он сидел с письмом в руке, бессильно привалившись плечом к косяку вагонного окна, словно кто-то в нем старался вырваться из когтей кошмарного, невыносимо долгого сна. «Это объясняет и все остальное», – услышал он биение собственной мысли. «Остальным» были Ирена Пас, «Ода к твоему двойственному имени», финальный крах Клаудио Ромеро. К чему веские доводы и прямые доказательства, если давняя, глубокая уверенность в ином развитии событий, не нуждавшаяся в каких-либо письмах или чьих-либо свидетельствах, теперь сама выстраивала рядами дни последних лет жизни Ромеро перед мысленным взором человека (имя его, в общем-то, не играет роли), ехавшего в поезде из Пилара и выглядевшего в глазах пассажиров сеньором, который хватил лишнюю рюмку вермута. Когда он сошел на своей станции, было четыре часа пополудни и моросил дождь. В шарабане, который довез его до усадьбы Офелии, было холодно и пахло отсыревшей кожей. Сколь же рассудочна была эта надменная Ирена Пас, сколь сильны были аристократические устои, рождавшие убийственное презрение высшего света к тем, кто жаждал попасть туда. Ромеро обладал чарами, чтобы приворожить бедную женщину, но вовсе не был Икаром, и его прекрасная поэма не могла стать его крыльями. Ирена, или не она, а ее мать, или братья тотчас разглядели за вспышкой таланта устремленность карьериста, домогательство проходимца, который начинает с того, что пренебрегает людьми своего круга, а потом готов, если нужно, втоптать их в грязь и уничтожить (такое преступление называлось Сусана Маркес, школьная учительница). Чтобы избавиться от него, аристократам – во всеоружии их денег и в окружении понятливых лакеев – было достаточно кривой улыбки, отказа в приглашении, отъезда в свое поместье. Они даже не утрудили себя присутствием на похоронах поэта.
Офелия ждала его в дверях. Фрага сказал ей, что тотчас садится за работу. Когда, прикусив зубами сигарету и чувствуя огромную усталость, давившую на плечи, он увидел первые строчки, написанные вчера вечером, то сказал себе, что никто и ничего не знает, кроме него. Словно сел заново писать «Жизнь поэта» и опять был хозяином единственного ключа. Чуть усмехнувшись, он приступил к работе над своей ответной речью. Лишь значительно позже, когда он вспомнил о письме Ромеро, ему пришло в голову, что письмо это потерялось, – видимо, еще в поезде.
Каждый, кто хочет, может поворошить архив и прочитать в буэнос-айресских газетах тех лет сообщения о церемонии вручения Национальной премии и о том, что Хорхе Фрага ни с того ни с сего вдруг привел в замешательство и разгневал немало здравомыслящих людей, изложив с трибуны свою новую, абсолютно дикую версию жизни поэта Клаудио Ромеро. Какой-то хроникер писал, что Фрага, по всей видимости, был не вполне здоров (достаточно ясный эвфемизм!), ибо, помимо всего прочего, иной раз заговаривался, выступая от лица самого Ромеро; оратор, правда, замечал свою оплошность, но тут же снова впадал в удивительное состояние. Другой корреспондент отметил, что Фрага держал в руке два или три сплошь исписанных листка бумаги, но почти ни разу не заглянул в них, – и создавалось впечатление, будто он говорит сам для себя, одобряя или опровергая свои же только что высказанные мысли, чем вызывал растущее раздражение – перешедшее затем в негодование – многочисленной аудитории, собравшейся с явным намерением выразить ему свое искреннее восхищение. Еще в одной газете рассказывалось о яростной полемике между Фрагой и доктором Ховельяносом после окончания речи и о том, что многие, вслух возмущаясь, покидали зал; с неодобрением упоминалось также, что на просьбу доктора Ховельяноса представить бесспорные подтверждения тех зыбких обвинений, которые порочили священную память Клаудио Ромеро, лауреат только пожал плечами и потер рукою лоб, словно давал понять, что все заключается в его личном убеждении, а затем впал в прострацию, не замечая ни ропота расходившейся публики, ни вызывающе громких аплодисментов и поздравлений со стороны нескольких молодых людей и ценителей юмора, которые, казалось, были в восхищении от такого оригинального ответа на присуждение Национальной премии. Когда Фрага два часа спустя после торжественного акта вернулся в усадьбу, Офелия молча протянула ему длинный список поздравителей, звонивших по телефону, – начиная от министра иностранных дел и кончая одним из родных братьев, который им ранее никогда не звонил. Он рассеянно взглянул на хоровод имен, жирно подчеркнутых или небрежно начертанных. Листок выскользнул из его руки и упал на ковер. Ничего не замечая, Фрага стал подниматься по лестнице в свой кабинет.
Прошло немало времени, прежде чем Офелия услышала, как он бродит по кабинету. Она легла и усилием воли заставила себя ни о чем не думать. Шаги то приближались, то удалялись, иногда затихали; наверное, он останавливался у письменного стола, размышляя о чем-то. Спустя час она услышала скрип лестницы и шаги к двери в спальню. Не открывая глаз, она почувствовала, как осели пружины под тяжестью тела, и он вытянулся на спине рядом с ней. Холодная рука сжала ее руку. В темноте Офелия поцеловала его в щеку.
– Единственно, чего я не понимаю… – сказал Фрага, словно обращаясь не к ней, а в пустоту, – почему я так долго не осознавал того, что все это я знал всегда. Глупо было бы думать, что я – медиум. У меня нет с ним ничего общего. До последних дней у меня не было с ним ничего общего.
– Ты бы поспал немного, – сказала Офелия.
– Нет, я должен разобраться. Существуют две вещи: то, чего я не могу постигнуть, и то, что начнется завтра или уже началось сегодня вечером. Мне конец, понимаешь? Мне никогда не простят того, что я сотворил им кумира, а потом вырвал его у них из рук и разбил на куски.
1 2 3 4 5 6