По-моему, ты зря притворяешься
глухим.
В эту минуту нас настигла Гильермина Фонтан, которая слово в слово
повторила то, что наплели дочери Эпифании, а потом они с Кайо проникновенно
смотрели друг на друга со слезами на глазах, растроганные созвучностью своих
восторгов, стихийным братством, от которого добреют, правда ненадолго,
человеческие души. Я глядел на них, ничего не понимая, силясь осмыслить
причины этого восхищения. Ну, допустим, я не каждый вечер хожу на концерты и
не в пример им порой могу спутать Брамса с Брукнером или наоборот, что в их
кругу расценят как непростительное невежество. И все же эти воспаленные
лица, эти потные загривки, готовность аплодировать где угодно, в фойе или
посреди улицы, - все это наводило меня на мысль об атмосферных влияниях, о
влажности воздуха, о солнечных пятнах, словом, о тех вещах, что сказываются,
несомненно, на поведении человека. Помнится, я даже подумал, нет ли в зале
какого-нибудь остряка, который решил повторить знаменитый опыт доктора Окса,
чтобы распалить всю эту публику. Гильермина прервала мои раздумья, дернув
меня за руку (мы были едва знакомы).
- А сейчас - Дебюсси! - прошептала она в сильнейшем возбуждении. -
Кружевная игра воды, "La mer"4.- Счастлив буду это услышать, - сказал я.-
Представляете себе, как прозвучит "Море" у нашего Маэстро!- Безупречно, -
обронил я, глядя на нее в упор, чтобы проследить, как она отнесется к моему
замечанию.Обманувшись во мне, Гильермина тут же повернулась к Кайо, который
глотал содовую, словно одуревший от жажды верблюд, и оба молитвенно
погрузились в предварительные расчеты того, что даст вторая часть "Моря" и
какой неслыханной силы достигнет Маэстро в третьей части. Я решил
прогуляться по коридорам, а потом вышел в фойе. Меня трогал и вместе с тем
раздражал этот исступленный восторг всей публики после первого отделения.
Громкое жужжание разворошенного улья било по моим нервам - я сам вдруг
разволновался и даже удвоил обычную порцию содовой воды. В известной мере,
мне было досадно, что я не участвую в этом действе, а скорее на манер
ученого энтомолога наблюдаю за всем со стороны. Но что поделаешь! Такое
происходит со мной везде и всюду и, если уж на то пошло, даже помогает не
связываться всерьез ни с чем в жизни.
Когда я вернулся в партер, все уже сидели на своих местах, и мне
пришлось поднять весь ряд, чтобы добраться до своего кресла. Что-то было
смешное в том, что нетерпеливая публика расселась по своим местам, не
дожидаясь оркестрантов, которые озабоченно, словно нехотя, выходили на
сцену. Я взглянул на галерку и на балконы - сплошная черная масса, будто
мухи в банке из-под сладкого. В партере то тут, то там вспыхивали и гасли
огоньки - это меломаны, что принесли с собой партитуры, проверяли свои
фонарики. Когда огромная центральная люстра стала медленно тускнеть, в
наступающую темноту, навстречу вышедшему на сцену Маэстро покатились
аплодисменты. Я подумал, что эти нарастающие звуки как бы теснили свет и
заставили вступить в строй одно из моих пяти чувств, в то время как другое
получило возможность передохнуть. Слева от меня яростно била в ладони
сеньора Джонатан, и не одна она - весь ряд целиком. Но впереди, наискосок,
я заметил человека, который сидел совсем неподвижно, едва склонив голову.
Слепой? Конечно, слепой, я даже мысленно различил блики на его белой
полированной трости и еще эти бесполезные очки. Лишь мы вдвоем во всем зале
не аплодировали, и, разумеется, у меня возник острый интерес к слепому
человеку. Мне неудержимо захотелось подсесть к нему, заговорить, завязать
разговор. Ведь как-никак - это единственный человек, дерзнувший не
аплодировать Маэстро. Впереди исступленно отбивали свои ладоши дочери
Эпифании, да и он сам не отставал от них. Маэстро небрежно кивнул публике,
поднял глаза кверху, откуда, как на огромных роликах, скатывался грохот,
врезаясь в аплодисменты партера и лож. Мне показалось, что у Маэстро не то
испытующее, не то озабоченное выражение лица - его опытный слух, должно
быть, уловил, что сегодня на его юбилейном концерте публика ведет себя
как-то совсем по-другому. "Море" тоже вызвало овацию, и не менее
восторженную, чем Рихард Штраус, что вполне понятно. Я и сам не устоял перед
звуковыми раскатами и всплесками финала и хлопал до боли в ладонях. Сеньора
Джонатан плакала.
- Непостижимо! - прошептала она, повернув ко мне совершенно мокрое
лицо, словно в крупных каплях дождя. - Ну просто непостижимо.
Маэстро то исчезал, то появлялся, как всегда, был элегантен и взлетел
на дирижерскую подставку с легкостью, напоминающей распорядителей аукционов.
Он поднял своих музыкантов, и в ответ с удвоенной силой грянули новые
аплодисменты и новые "браво"! Слепой, что сидел справа от меня, тоже
аплодировал, но очень скупо, щадя ладони, - мне доставляло истинное
удовольствие наблюдать, с какой сдержанностью он, весь подобранный, даже
отсутствующий (голова опущена вниз), поддерживает этот взрыв энтузиазма.
Бесконечные "браво"! - обычно они звучат обособленно, выражая чье-то
мнение, - неслись отовсюду. Поначалу аплодисменты не были такими буйными,
как в первом отделении концерта, но теперь музыка как бы отошла в сторону,
теперь рукоплескали не "Дон-Жуану" и не "Морю", а только лишь Маэстро и еще,
пожалуй, той солидарности чувств, которая объединила всех ценителей музыки.
И овация, черпавшая силы сама в себе, нарастала и минутами делалась
мучительно невыносимой. Я с раздражением смотрел по сторонам и вдруг слева
от себя заметил женщину в красном - она побежала по проходу и остановилась
возле сцены у самых ног Маэстро. Когда Маэстро снова склонился перед
публикой, он отпрянул, увидев прямо перед собой сеньору в красном, и тут же
выпрямился. Но сверху, с галерки, несся такой угрожающий гул, что ему
пришлось снова кланяться и приветствовать публику - он это делал очень
редко - вскинутой вверх рукой, что незамедлительно вызвало новый взрыв
восторга, и к неистовым аплодисментам присоединился топот ног в ложах и
бельэтаже. Ну, это уж слишком.
Хотя и не было перерыва, Маэстро удалился на несколько минут, и я даже
привстал с кресла, чтобы получше разглядеть зал. Влажная, вязкая духота и
возбуждение превратили большинство людей в какое-то подобие жалких, мокрых
креветок. Сотни смятых платочков колыхались, словно волны нового моря,
возникшего как бы в насмешку вслед за только что смолкшим "La mer". Многие
чуть ли не опрометью бросились в фойе, чтобы наспех осушить стакан лимонада
или пива и, боясь упустить что-либо важное, значительное, бегом летели в
зал, натыкаясь на встречных. У главного входа в партер образовалась
беспорядочная толчея. Но не было и намека на какое-либо недовольство, люди
исполнились бесконечной добротой друг к другу, вернее, настало какое-то
всеобщее умиление, в котором они друг друга понимали и чувствовали. Сеньора
Джонатан, с трудом умещавшаяся в узком кресле, подняла на меня глаза - я
все еще стоял, - и лицо ее до удивления напоминало спелую репу.
1 2 3 4 5
глухим.
В эту минуту нас настигла Гильермина Фонтан, которая слово в слово
повторила то, что наплели дочери Эпифании, а потом они с Кайо проникновенно
смотрели друг на друга со слезами на глазах, растроганные созвучностью своих
восторгов, стихийным братством, от которого добреют, правда ненадолго,
человеческие души. Я глядел на них, ничего не понимая, силясь осмыслить
причины этого восхищения. Ну, допустим, я не каждый вечер хожу на концерты и
не в пример им порой могу спутать Брамса с Брукнером или наоборот, что в их
кругу расценят как непростительное невежество. И все же эти воспаленные
лица, эти потные загривки, готовность аплодировать где угодно, в фойе или
посреди улицы, - все это наводило меня на мысль об атмосферных влияниях, о
влажности воздуха, о солнечных пятнах, словом, о тех вещах, что сказываются,
несомненно, на поведении человека. Помнится, я даже подумал, нет ли в зале
какого-нибудь остряка, который решил повторить знаменитый опыт доктора Окса,
чтобы распалить всю эту публику. Гильермина прервала мои раздумья, дернув
меня за руку (мы были едва знакомы).
- А сейчас - Дебюсси! - прошептала она в сильнейшем возбуждении. -
Кружевная игра воды, "La mer"4.- Счастлив буду это услышать, - сказал я.-
Представляете себе, как прозвучит "Море" у нашего Маэстро!- Безупречно, -
обронил я, глядя на нее в упор, чтобы проследить, как она отнесется к моему
замечанию.Обманувшись во мне, Гильермина тут же повернулась к Кайо, который
глотал содовую, словно одуревший от жажды верблюд, и оба молитвенно
погрузились в предварительные расчеты того, что даст вторая часть "Моря" и
какой неслыханной силы достигнет Маэстро в третьей части. Я решил
прогуляться по коридорам, а потом вышел в фойе. Меня трогал и вместе с тем
раздражал этот исступленный восторг всей публики после первого отделения.
Громкое жужжание разворошенного улья било по моим нервам - я сам вдруг
разволновался и даже удвоил обычную порцию содовой воды. В известной мере,
мне было досадно, что я не участвую в этом действе, а скорее на манер
ученого энтомолога наблюдаю за всем со стороны. Но что поделаешь! Такое
происходит со мной везде и всюду и, если уж на то пошло, даже помогает не
связываться всерьез ни с чем в жизни.
Когда я вернулся в партер, все уже сидели на своих местах, и мне
пришлось поднять весь ряд, чтобы добраться до своего кресла. Что-то было
смешное в том, что нетерпеливая публика расселась по своим местам, не
дожидаясь оркестрантов, которые озабоченно, словно нехотя, выходили на
сцену. Я взглянул на галерку и на балконы - сплошная черная масса, будто
мухи в банке из-под сладкого. В партере то тут, то там вспыхивали и гасли
огоньки - это меломаны, что принесли с собой партитуры, проверяли свои
фонарики. Когда огромная центральная люстра стала медленно тускнеть, в
наступающую темноту, навстречу вышедшему на сцену Маэстро покатились
аплодисменты. Я подумал, что эти нарастающие звуки как бы теснили свет и
заставили вступить в строй одно из моих пяти чувств, в то время как другое
получило возможность передохнуть. Слева от меня яростно била в ладони
сеньора Джонатан, и не одна она - весь ряд целиком. Но впереди, наискосок,
я заметил человека, который сидел совсем неподвижно, едва склонив голову.
Слепой? Конечно, слепой, я даже мысленно различил блики на его белой
полированной трости и еще эти бесполезные очки. Лишь мы вдвоем во всем зале
не аплодировали, и, разумеется, у меня возник острый интерес к слепому
человеку. Мне неудержимо захотелось подсесть к нему, заговорить, завязать
разговор. Ведь как-никак - это единственный человек, дерзнувший не
аплодировать Маэстро. Впереди исступленно отбивали свои ладоши дочери
Эпифании, да и он сам не отставал от них. Маэстро небрежно кивнул публике,
поднял глаза кверху, откуда, как на огромных роликах, скатывался грохот,
врезаясь в аплодисменты партера и лож. Мне показалось, что у Маэстро не то
испытующее, не то озабоченное выражение лица - его опытный слух, должно
быть, уловил, что сегодня на его юбилейном концерте публика ведет себя
как-то совсем по-другому. "Море" тоже вызвало овацию, и не менее
восторженную, чем Рихард Штраус, что вполне понятно. Я и сам не устоял перед
звуковыми раскатами и всплесками финала и хлопал до боли в ладонях. Сеньора
Джонатан плакала.
- Непостижимо! - прошептала она, повернув ко мне совершенно мокрое
лицо, словно в крупных каплях дождя. - Ну просто непостижимо.
Маэстро то исчезал, то появлялся, как всегда, был элегантен и взлетел
на дирижерскую подставку с легкостью, напоминающей распорядителей аукционов.
Он поднял своих музыкантов, и в ответ с удвоенной силой грянули новые
аплодисменты и новые "браво"! Слепой, что сидел справа от меня, тоже
аплодировал, но очень скупо, щадя ладони, - мне доставляло истинное
удовольствие наблюдать, с какой сдержанностью он, весь подобранный, даже
отсутствующий (голова опущена вниз), поддерживает этот взрыв энтузиазма.
Бесконечные "браво"! - обычно они звучат обособленно, выражая чье-то
мнение, - неслись отовсюду. Поначалу аплодисменты не были такими буйными,
как в первом отделении концерта, но теперь музыка как бы отошла в сторону,
теперь рукоплескали не "Дон-Жуану" и не "Морю", а только лишь Маэстро и еще,
пожалуй, той солидарности чувств, которая объединила всех ценителей музыки.
И овация, черпавшая силы сама в себе, нарастала и минутами делалась
мучительно невыносимой. Я с раздражением смотрел по сторонам и вдруг слева
от себя заметил женщину в красном - она побежала по проходу и остановилась
возле сцены у самых ног Маэстро. Когда Маэстро снова склонился перед
публикой, он отпрянул, увидев прямо перед собой сеньору в красном, и тут же
выпрямился. Но сверху, с галерки, несся такой угрожающий гул, что ему
пришлось снова кланяться и приветствовать публику - он это делал очень
редко - вскинутой вверх рукой, что незамедлительно вызвало новый взрыв
восторга, и к неистовым аплодисментам присоединился топот ног в ложах и
бельэтаже. Ну, это уж слишком.
Хотя и не было перерыва, Маэстро удалился на несколько минут, и я даже
привстал с кресла, чтобы получше разглядеть зал. Влажная, вязкая духота и
возбуждение превратили большинство людей в какое-то подобие жалких, мокрых
креветок. Сотни смятых платочков колыхались, словно волны нового моря,
возникшего как бы в насмешку вслед за только что смолкшим "La mer". Многие
чуть ли не опрометью бросились в фойе, чтобы наспех осушить стакан лимонада
или пива и, боясь упустить что-либо важное, значительное, бегом летели в
зал, натыкаясь на встречных. У главного входа в партер образовалась
беспорядочная толчея. Но не было и намека на какое-либо недовольство, люди
исполнились бесконечной добротой друг к другу, вернее, настало какое-то
всеобщее умиление, в котором они друг друга понимали и чувствовали. Сеньора
Джонатан, с трудом умещавшаяся в узком кресле, подняла на меня глаза - я
все еще стоял, - и лицо ее до удивления напоминало спелую репу.
1 2 3 4 5