баба не на указанном месте села, дура, оладьями торговать. А у нас спокон веков этой всякой мелочью, – оладьи ли, квас ли, ай еще что, – где сел, там и торгуй на здоровье. Тут же баба, видишь ли, не там села. Так он, воевода, мало что поддал сапогом лоток с оладьями, но и бабу велел тут же высечь при народе, зверь. И на женский стыд не поглядел. Да ведь так с его приезда и пошло?, дня не бывало без казни: то не там стадо прогнали, то не этак шапку скинул, зазевался, не кланялся ему, воеводе, ну, не то, так то, а уж найдет, с чего взять, и за всякую малость – пеня, кнут, батожье. Бутурлин был собака, но куда же против Грязного! Ангел божий, ей-право, ангел.
7. А пьяница, а блудня! Стрельцова женка Степанидка вечером огородами из бани шла. Откуда ни возьмись, наскочилп трое, сбили с ног, завернули в веретье; приволокли рабу божью в воеводскую хоромину, там – гульба: с Грязным Васильем бражничают стрелецкий голова Толмачев, да Сережка Лихобритов, да поп Девицкий Никитка. Стрельчиха-то ни жива ни мертва, а они ей: «Садись, гуляй с нами». Она взмолилась: «Ох, господа, грех ведь! Нонче-де пятница, постный день». Поп Никитка скалится: «Ништо, раба божья, я-су все грехи отпущу!» И Толмачев велит ей садиться, подносит вина, а Васька в бубны бьет, ржет, жеребец стоялый. Ну, она, Степанидка, отчаянная была, она Петьке Толмачеву засветила по скуле, свешник сбила со стола да бежать. Садами, огородами доплелась-таки домой. Ее муж спрашивает: «Ты чего такая расцарапанная, расхристанная?» Она, конечно, все сказала, как было. «Ну, пес! – закричал стрелец. – Я ж ему попомню!» И он перед спасом побожился, что так не так, а быть Ваське Грязному от него, от стрельца, дурну. Ан дурно-то ему самому вышло. Он утром не успел лба перекрестить, к нему гости: пятидесятник Андрюшка Камынин со стрельцами; скрутили руки, увели в тюрьму. И там Пронка Рябец из него на двадцать восьмом кнуте душу вышиб. Стала Степанидка вдова с двумя малыми детушками. Так что ж, ведь не отстал Васька, зверь: велел у ней печь запечатать, чтоб не топила. А уже снег был, зима, студено. Померзли Стрельцовы ребятишки. Что, проклятый, удумал! Он и после того, как кто ему не угодил – велит печь запечатывать. Сколько ребяток тогда у нас на Воронеже померзло, несть числа!
8. Было воеводе Грязному на Москве говорено, чтоб за летошний бунт держать воронежских жителей в страхе. И он это исполнял так, что лучше и не надо. Но вот дьявол, видно, шепнул ему воротиться к тому делу. Оп призвал Лихобритова и велел прочитать пытошные бумаги про бунтарских закоперщиков. Тот прочитал, Грязной спрашивает: «Всех казнили?» – «Вона! – засмеялся Лихобритов. – Поди, уже и сгнили в Чижовском логу!» – «А ты, дурак, не скалься, – говорит воевода, – это я сам понимаю, что сгнили, мне до них дела нету, мне дело до ихних свойственников». – «Какие свойственники! – говорит Лихобритов. – Илюшка, какой из под петли убег, он не здешний, валуйский; бар Борских мужик издалеча же, безродной, а Барабанщик Васька… ох, постой, боярин! Чуть ли после него дочурка не осталась… Ну да, так, точно: она еще со своим мужиком с Гараськой кучилась до меня, чтоб ей родителя с виселки спять, да я не велел. А он, Гараська-то, грозился тогда, шапкой обземь бил, кричал: погоди, еще и тебе будет туга! Такой дерзкой!» Грязной тогда сказал: «Запечатать у них печь!» Запечатали ведь.
9. Герасима на тот час дома не случилось, в отлучке был. Приехал – батюшки! – печное устье забито камнем, женка, кое-как жива, застыла, бедная, на загнетке щепочками развела малый костерок щец сварить. А в избе студено, вода в бадейке замерзла, снег по углам. Сказала Настя про Лихобритова, как дело было. Герасим тогда закричал: «Эй, дьявол, Сережка! Не на того напал! Это ты на посаде печки печатай, а я казак, человек вольный!» И, взяв железный шкворень, пробил печное устье, велел Насте топить печь, не опасаясь. Ночь спали хорошо, в тепле, а утром, чуть развиднелось, пришел на Барабанщиков двор ярыжка, в избу ввалился, шапки не скинув, лба не крестя, говорил невежливо, чтоб огонь в печи залить и устье запечатать, как было. Его Герасим прогнал со двора в тычки. Ну, тот скорым делом – в губную, к Лихобритову: «Так и так, рядовой казак Кривуша печать разорил, топит печь. Я-су ему: залей водой! A он меня в тычки». Тогда Лихобритов осерчал и велел своим профостам взять Герасима за караул. Тюремщики так и сделали. И когда посадили Герасима за караул, то пришел ярыжка и скалил зубы: «Вот те и вольный казак! А то – ишь ты: в тычки!»
10. Так Герасим ден с двадцать отсидел. Днем на воеводском подворье дровишки сек, а на ночь кидали его в тюрьму. В избе же печь по-старому запечатали, Настя в те дни так, кой у кого по соседям спасалась – где ночь, где другую. Дело к святкам шло, морозы стояли избавь бог какие. У кого Грязной тогда печи печатал, в тех домах многие люди холодной смертью погибали, а не то, вот как Настя, брели по чужим дворам, чтоб хоть как, хоть где приютили, не дали б замерзнуть. К святкам выпустили Герасима. Он к Семену Познякову, казачьему голове: «Что ж, голова, с казаками стали чинить?» Тот смеется: «Это тебе за тестюшку». – «Ну, глядите, – сказал Герасим, – будет же и вам от меня служба, коли так». – «Но, но, ты не грозись, – нахмурился Позняков, – мы, слышь, не из пужливых». Герасим сказал: «Ох, как бы скоро вам не напужаться!» И с тем ушел.
11. Он после того стал по кабакам хаживать. И там спознал других людей, какие терпели от воронежского начальства. Те, горемыки, кричали, всякий про свое – у кого воевода печь запечатал, у кого, лихоимец, в четвериковый хлеб последнее жито оттягал, у кого от Пронкиных кнутов спина прогнила, у кого что. И многие люди лаяли воеводу, и стрелецкого голову Петра Толмачева, и губного старосту Лихобритова. Да и подьячих не миловали: Захара Кошкина да Чарыкова Степку лаяли же, кричали, что-де и на них сделается погибель.
12. Там, в кабаке, встретился Герасиму боярский сын Иван Чаплыгин. Он сказал: «Ты, казак, мыслишь, что от Грязного от Васьки одним черным людям теснота? От него, сукинова сына, и нам, боярским детям, житье стало худо. Вот вы тут в кабаке глотки дерете, шумите, а от вашего шуму Ваське нужа не велика, он, собака, свое берет. Ты же сидишь помалкиваешь, а я тебя знаю, и про твою обиду слыхал. И затем, что ты не шумлив, вижу, что не балабон, а то и связываться б с тобой не стал». Герасим говорит: «Я, мол, чего-то не пойму – зачем тебе со мной связываться? У тебя вишь одежа какая: моя изба того не стоит, что твои портки стоят». – «А ты на мою одежу не гляди, – сказал Чаплыгин, – одежа что? Нонче кафтан синь, а заутра кафтан скинь, злодей наш похочет и отнимет. У меня, казак, на Ваську Грязнова обида. Давай мы его, дьявола, погубим». Тут к ним подсел чернобородый мужик чудной: на нем стрелецкий кафтан грязный, рваный, черная бородища до пояса, а на лбу, близко к уху, круглая дырка с деньгу, тонкой кожичкой затянута, и под кожичкои живчик. Он говорит: «Это вы, ребята, ладно про черта задумали, да как погубить-то?» Чаплыгин оробел. «Да ты что, – говорит, – милый человек, ай тебе попричтилось? Никого мы губить не желаем, иди себе, откудова пришел». Черный стрелец тогда сказал: «Эх, я мыслил, вы соколы, а вы, стало, клушки! Слышу, будто дело говорите, хотел и про нашу стрелецкую житьишку сказать, какая она стала бедовая… Ну, простите, ради бога, я с курями на нашесте еще не сиживал».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
7. А пьяница, а блудня! Стрельцова женка Степанидка вечером огородами из бани шла. Откуда ни возьмись, наскочилп трое, сбили с ног, завернули в веретье; приволокли рабу божью в воеводскую хоромину, там – гульба: с Грязным Васильем бражничают стрелецкий голова Толмачев, да Сережка Лихобритов, да поп Девицкий Никитка. Стрельчиха-то ни жива ни мертва, а они ей: «Садись, гуляй с нами». Она взмолилась: «Ох, господа, грех ведь! Нонче-де пятница, постный день». Поп Никитка скалится: «Ништо, раба божья, я-су все грехи отпущу!» И Толмачев велит ей садиться, подносит вина, а Васька в бубны бьет, ржет, жеребец стоялый. Ну, она, Степанидка, отчаянная была, она Петьке Толмачеву засветила по скуле, свешник сбила со стола да бежать. Садами, огородами доплелась-таки домой. Ее муж спрашивает: «Ты чего такая расцарапанная, расхристанная?» Она, конечно, все сказала, как было. «Ну, пес! – закричал стрелец. – Я ж ему попомню!» И он перед спасом побожился, что так не так, а быть Ваське Грязному от него, от стрельца, дурну. Ан дурно-то ему самому вышло. Он утром не успел лба перекрестить, к нему гости: пятидесятник Андрюшка Камынин со стрельцами; скрутили руки, увели в тюрьму. И там Пронка Рябец из него на двадцать восьмом кнуте душу вышиб. Стала Степанидка вдова с двумя малыми детушками. Так что ж, ведь не отстал Васька, зверь: велел у ней печь запечатать, чтоб не топила. А уже снег был, зима, студено. Померзли Стрельцовы ребятишки. Что, проклятый, удумал! Он и после того, как кто ему не угодил – велит печь запечатывать. Сколько ребяток тогда у нас на Воронеже померзло, несть числа!
8. Было воеводе Грязному на Москве говорено, чтоб за летошний бунт держать воронежских жителей в страхе. И он это исполнял так, что лучше и не надо. Но вот дьявол, видно, шепнул ему воротиться к тому делу. Оп призвал Лихобритова и велел прочитать пытошные бумаги про бунтарских закоперщиков. Тот прочитал, Грязной спрашивает: «Всех казнили?» – «Вона! – засмеялся Лихобритов. – Поди, уже и сгнили в Чижовском логу!» – «А ты, дурак, не скалься, – говорит воевода, – это я сам понимаю, что сгнили, мне до них дела нету, мне дело до ихних свойственников». – «Какие свойственники! – говорит Лихобритов. – Илюшка, какой из под петли убег, он не здешний, валуйский; бар Борских мужик издалеча же, безродной, а Барабанщик Васька… ох, постой, боярин! Чуть ли после него дочурка не осталась… Ну да, так, точно: она еще со своим мужиком с Гараськой кучилась до меня, чтоб ей родителя с виселки спять, да я не велел. А он, Гараська-то, грозился тогда, шапкой обземь бил, кричал: погоди, еще и тебе будет туга! Такой дерзкой!» Грязной тогда сказал: «Запечатать у них печь!» Запечатали ведь.
9. Герасима на тот час дома не случилось, в отлучке был. Приехал – батюшки! – печное устье забито камнем, женка, кое-как жива, застыла, бедная, на загнетке щепочками развела малый костерок щец сварить. А в избе студено, вода в бадейке замерзла, снег по углам. Сказала Настя про Лихобритова, как дело было. Герасим тогда закричал: «Эй, дьявол, Сережка! Не на того напал! Это ты на посаде печки печатай, а я казак, человек вольный!» И, взяв железный шкворень, пробил печное устье, велел Насте топить печь, не опасаясь. Ночь спали хорошо, в тепле, а утром, чуть развиднелось, пришел на Барабанщиков двор ярыжка, в избу ввалился, шапки не скинув, лба не крестя, говорил невежливо, чтоб огонь в печи залить и устье запечатать, как было. Его Герасим прогнал со двора в тычки. Ну, тот скорым делом – в губную, к Лихобритову: «Так и так, рядовой казак Кривуша печать разорил, топит печь. Я-су ему: залей водой! A он меня в тычки». Тогда Лихобритов осерчал и велел своим профостам взять Герасима за караул. Тюремщики так и сделали. И когда посадили Герасима за караул, то пришел ярыжка и скалил зубы: «Вот те и вольный казак! А то – ишь ты: в тычки!»
10. Так Герасим ден с двадцать отсидел. Днем на воеводском подворье дровишки сек, а на ночь кидали его в тюрьму. В избе же печь по-старому запечатали, Настя в те дни так, кой у кого по соседям спасалась – где ночь, где другую. Дело к святкам шло, морозы стояли избавь бог какие. У кого Грязной тогда печи печатал, в тех домах многие люди холодной смертью погибали, а не то, вот как Настя, брели по чужим дворам, чтоб хоть как, хоть где приютили, не дали б замерзнуть. К святкам выпустили Герасима. Он к Семену Познякову, казачьему голове: «Что ж, голова, с казаками стали чинить?» Тот смеется: «Это тебе за тестюшку». – «Ну, глядите, – сказал Герасим, – будет же и вам от меня служба, коли так». – «Но, но, ты не грозись, – нахмурился Позняков, – мы, слышь, не из пужливых». Герасим сказал: «Ох, как бы скоро вам не напужаться!» И с тем ушел.
11. Он после того стал по кабакам хаживать. И там спознал других людей, какие терпели от воронежского начальства. Те, горемыки, кричали, всякий про свое – у кого воевода печь запечатал, у кого, лихоимец, в четвериковый хлеб последнее жито оттягал, у кого от Пронкиных кнутов спина прогнила, у кого что. И многие люди лаяли воеводу, и стрелецкого голову Петра Толмачева, и губного старосту Лихобритова. Да и подьячих не миловали: Захара Кошкина да Чарыкова Степку лаяли же, кричали, что-де и на них сделается погибель.
12. Там, в кабаке, встретился Герасиму боярский сын Иван Чаплыгин. Он сказал: «Ты, казак, мыслишь, что от Грязного от Васьки одним черным людям теснота? От него, сукинова сына, и нам, боярским детям, житье стало худо. Вот вы тут в кабаке глотки дерете, шумите, а от вашего шуму Ваське нужа не велика, он, собака, свое берет. Ты же сидишь помалкиваешь, а я тебя знаю, и про твою обиду слыхал. И затем, что ты не шумлив, вижу, что не балабон, а то и связываться б с тобой не стал». Герасим говорит: «Я, мол, чего-то не пойму – зачем тебе со мной связываться? У тебя вишь одежа какая: моя изба того не стоит, что твои портки стоят». – «А ты на мою одежу не гляди, – сказал Чаплыгин, – одежа что? Нонче кафтан синь, а заутра кафтан скинь, злодей наш похочет и отнимет. У меня, казак, на Ваську Грязнова обида. Давай мы его, дьявола, погубим». Тут к ним подсел чернобородый мужик чудной: на нем стрелецкий кафтан грязный, рваный, черная бородища до пояса, а на лбу, близко к уху, круглая дырка с деньгу, тонкой кожичкой затянута, и под кожичкои живчик. Он говорит: «Это вы, ребята, ладно про черта задумали, да как погубить-то?» Чаплыгин оробел. «Да ты что, – говорит, – милый человек, ай тебе попричтилось? Никого мы губить не желаем, иди себе, откудова пришел». Черный стрелец тогда сказал: «Эх, я мыслил, вы соколы, а вы, стало, клушки! Слышу, будто дело говорите, хотел и про нашу стрелецкую житьишку сказать, какая она стала бедовая… Ну, простите, ради бога, я с курями на нашесте еще не сиживал».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19