– Зарублю-у-у-у! – кричал Бек-Агамалов, скрипя зубами.
Вид общего страха совсем опьянил его. Он с припадочной силой в несколько ударов расщепил стол, потом яростно хватил шашкой по зеркалу, и осколки от него сверкающим радужным дождем брызнули во все стороны. С другого стола он одним ударом сбил все стоявшие на нем бутылки и стаканы.
Но вдруг раздался чей-то пронзительный, неестественно-наглый крик:
– Дурак! Хам!
Это кричала та самая простоволосая женщина с голыми руками, которая только что обнимала Лещенку. Ромашов раньше не видел ее. Она стояла в нише за печкой и, упираясь кулаками в бедра, вся наклоняясь вперед, кричала без перерыва криком обсчитанной рыночной торговки:
– Дурак! Хам! Холуй! И никто тебя не боится. Дурак, дурак, дурак, дурак!..
Бек-Агамалов нахмурил брови и, точно растерявшись, опустил вниз шашку. Ромашов видел, как постепенно бледнело его лицо и как в глазах его разгорался зловещий желтый блеск. И в то же время он все ниже и ниже сгибал ноги, весь съеживался и вбирал в себя шею, как зверь, готовый сделать прыжок.
– Замолчи! – бросил он хрипло, точно выплюнул.
– Дурак! Болван! Армяшка! Не замолчу! Дурак! Дурак! – выкрикивала женщина, содрогаясь всем телом при каждом крике.
Ромашов знал, что и сам он бледнеет с каждым мгновением. В голове у него сделалось знакомое чувство невесомости, пустоты и свободы. Странная смесь ужаса и веселья подняла вдруг его душу кверху, точно легкую пьяную пену. Он увидел, что Бек-Агамалов, не сводя глаз с женщины, медленно поднимает над головой шашку. И вдруг пламенный поток безумного восторга, ужаса, физического холода, смеха и отваги нахлынул на Ромашова. Бросаясь вперед, он еще успел расслышать, как Бек-Агамалов прохрипел яростно:
– Ты не замолчишь? Я тебя в последний...
Ромашов крепко, с силой, которой он сам от себя не ожидал, схватил Бек-Агамалова за кисть руки. В течение нескольких секунд оба офицера, не моргая, пристально глядели друг на друга, на расстоянии пяти или шести вершков. Ромашов слышал частое, фыркающее, как у лошади, дыхание Бек-Агамалова, видел его страшные белки и остро блестящие зрачки глаз и белые, скрипящие движущиеся челюсти, но он уже чувствовал, что безумный огонь с каждым мгновением потухает в этом искаженном лице. И было ему жутко и невыразимо радостно стоять так, между жизнью и смертью, и уже знать, что он выходит победителем в этой игре. Должно быть, все те, кто наблюдали эту сцену извне, поняли ее опасное значение. На дворе за окнами стало тихо, – так тихо, что где-то в двух шагах, в темноте, соловей вдруг залился громкой, беззаботной трелью.
– Пусти! – хрипло выдавил из себя Бек-Агамалов.
– Бек, ты не ударишь женщину, – сказал Ромашов спокойно. – Бек, тебе будет на всю жизнь стыдно. Ты не ударишь.
Последние искры безумия угасли в глазах Бек-Агамалова. Ромашов быстро замигал веками и глубоко вздохнул, точно после обморока. Сердце его забилось быстро и беспорядочно, как во время испуга, а голова опять сделалась тяжелой и теплой.
– Пусти! – еще раз крикнул Бек-Агамалов с ненавистью и рванул руку.
Теперь Ромашов чувствовал, что он уже не в силах сопротивляться ему, но он уже не боялся и говорил жалостливо и ласково, притрагиваясь чуть слышно к плечу товарища:
– Простите меня... Но ведь вы сами потом скажете мне спасибо.
Бек-Агамалов резко со стуком вбросил шашку в ножны.
– Ладно! К черту! – крикнул он сердито, но уже с долей притворства и смущения. – Мы с вами еще разделаемся. Вы не имеете права!..
Все глядевшие на эту сцену со двора поняли, что самое страшное пронеслось. С преувеличенным, напряженным хохотом толпой ввалились они в двери. Теперь все они принялись с фамильярной и дружеской развязностью успокаивать и уговаривать Бек-Агамалова. Но он уже погас, обессилел, и его сразу потемневшее лицо имело усталое и брезгливое выражение.
Прибежала Шлейферша, толстая дама с засаленными грудями, с жестким выражением глаз, окруженных темными мешками, без ресниц. Она кидалась то к одному, то к другому офицеру, трогала их за рукава и за пуговицы и кричала плачевно:
– Ну, господа, ну, кто мне заплатит за все: за зеркало, за стол, за напитки и за девочек?
И опять кто-то неведомый остался объясняться с ней. Прочие офицеры вышли гурьбой наружу. Чистый, нежный воздух майской ночи легко и приятно вторгся в грудь Ромашова и наполнил все его тело свежим, радостным трепетом. Ему казалось, что следы сегодняшнего пьянства сра-зу стерлись в его мозгу, точно от прикосновения мокрой губки.
К нему подошел Бек-Агамалов и взял его под руку.
– Ромашов, садитесь со мной, – предложил он, – хорошо?
И когда они уже сидели рядом и Ромашов, наклоняясь вправо, глядел, как лошади нестройным галопом, вскидывая широкими задами, вывозили экипаж на гору, Бек-Агамалов ощупью нашел его руку и крепко, больно и долго сжал ее. Больше между ними ничего не было сказано.
XIX
Но волнение, которое было только что пережито всеми, сказалось в общей нервной, беспорядочной взвинченности. По дороге в собрание офицеры много безобразничали. Останавливали проходящего еврея, подзывали его и, сорвав с него шапку, гнали извозчика вперед; потом бросали эту шапку куда-нибудь за забор, на дерево. Бобетинский избил извозчика. Остальные громко пели и бестолково кричали. Только Бек-Агамалов, сидевший рядом с Ромашовым, молчал всю дорогу, сердито и сдержанно посапывая.
Собрание, несмотря на поздний час, было ярко освещено и полно народом. В карточной, в столовой, в буфете и в бильярдной беспомощно толклись ошалевшие от вина, от табаку и от азартной игры люди в расстегнутых кителях, с неподвижными кислыми глазами и вялыми движениями. Ромашов, здороваясь с некоторыми офицерами, вдруг заметил среди них, к своему удивлению, Николаева. Он сидел около Осадчего и был пьян и красен, но держался твердо. Когда Ромашов, обходя стол, приблизился к нему, Николаев быстро взглянул на него и тотчас же отвернулся, чтобы не подать руки, и с преувеличенным интересом заговорил с своим соседом.
– Веткин, идите петь! – крикнул Осадчий через головы товарищей.
– Сп-о-ем-те что-ни-и-будь! – запел Веткин на мотив церковного антифона.
– Спо-ем-те что-ни-будь. Споемте что-о-ни-и-будь! – подхватили громко остальные.
– За поповым перелазом подралися трое разом, – зачастил Веткин церковной скороговоркой, – поп, дьяк, пономарь та ще губернский секретарь. Совайся, Ничипоре, со-вайся.
– Совайся, Ничи-поре, со-о-вай-ся, – тихо, полными аккордами ответил ему хор, весь сдержанный и точно согретый мягкой октавой Осадчего.
Веткин дирижировал пением, стоя посреди стола и распростирая над поющими руки. Он делал то страшные, то ласковые и одобрительные глаза, шипел на тех, кто пел неверно, и едва заметным трепетанием протянутой ладони сдерживал увлекающихся.
– Штабс-капитан Лещенко, вы фальшивите! Вам медведь на ухо наступил! Замолчите! – крикнул Осадчий. – Господа, да замолчите же кругом! Не галдите, когда поют.
– Как бога-тый мужик ест пунш гля-се... – продолжал вычитывать Веткин.
От табачного дыма резало в глазах. Клеенка на столе была липкая, и Ромашов вспомнил, что он не мыл сегодня вечером рук. Он пошел через двор в комнату, которая называлась «офицерскими номерами», – там всегда стоял умывальник. Это была пустая холодная каморка в одно окно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61