– И я попросил его позволения рассказать, как было, и все, что вы теперь знаете, я рассказал ему и вошедшей в то время Юлии Семеновне, и когда рассказ мой был доведен до конца, то я впал в изнеможение – очи мои заплющились, а лицо покрылось смертною бледностию, и маршалек это заметил и сказал Юлии Семеновне: – Вот наинесчастнейший человек, который охотился за чужими «волосами», а явился сам острижен. Какое смешное и жалкое состояние, и сколь подло то, что их до этого доводят.
А потом они сразу стали говорить дальше по-французски, а я по-французски много слов знаю, но только говорить не могу, потому что у меня носового произнесу нет. И тут я услыхал, что всему, что наделалось, я виноват, ибо я сам взманил Тереньку своим пустословием, что будто и у нас есть «элементы», тогда как у нас, по словам маршалка, «есть только элементы для борща и запеканки». А теперь тот Теренька утек, а великий скандал совершился, и все в волнении, а мне быть в Сибиру! Я же так от всех сих впечатлений устал, что уже ничего не боялся и думал: «Пусть так и будет, ибо я злое делал и злого заслужил».
Но маршалек говорил также Юлии Семеновне, «что он все свои силы употребит, чтобы меня защитить».
И Юлия Семеновна ему тоже отвечала:
– Сделайте это.
Добрые души! И что еще всего дороже: маршалек находил облегчение моей гадости. Он говорил:
– По совести, я не вижу в нем такой вины, за которую наше общество могло бы его карать. Что за ужасная среда, в которой жил он: рожден в деревне и с любовью к простой жизни, а его пошли мыкать туда и сюда и под видом образования освоивали с такими вещами, которых и знать не стоит. Тут и Овидий, и «оксиос», и метание орлецов, и припевание при благочестивой казни во вкусе Жуковского, и свещи, и гребенi «на браду», и знание всех орденов, и пытание тайностей по «Чину явления истины»… Помилуйте, какая голова может это выдержать и сохранить здравый ум! Тут гораздо способнее сойти с ума, чем сохранить оный, – он и сошел…
Юлия же Семеновна его спросила, неужто в самом деле он думает, что я сумасшедший?
– Да, – отвечал предводитель, – и в этом его счастье: иначе он погиб. Когда его повезут, я представлю мои за ним наблюдения и буду настаивать, чтобы прежде суда его отдали на испытание.
– И знаете, – отозвалась Юлия Семеновна, – это будет справедливо; но только я боюсь, что вас не послушают. А он говорит:
– Наоборот, я уверен в полном успехе… Что им за радость разводить такую глупую историю и спроваживать к Макару злополучного болвана (это я-то болван!), которого не выучили никакому полезному делу. Без этого бетизы неизбежны.
Юлия Семеновна на это сразу не отвечала и размеривала на коленях чулок, который вязала, а потом улыбнулась и говорит:
– Ах, бетизы! Это слово напоминает мне нашу бабушку, которая была когда-то красавица и очень светская, а потом, проживши семьдесят лет, оглохла и все сидела у себя в комнате и чулки вязала. К гостям она не выходила, потому что тетя Оля, ее старшая дочь и сестра моей матери, находила ее неприличною. А неприличие состояло в том, что бабушка стала делать разные «бетизы», как-то: цмокала губами, чавкала, и что всего ужаснее – постоянно стремилась чистить пальцем нос… Да, да, да! И сделалась она этим нам невыносима, а между тем в особые семейные дни, когда собирались все родные и приезжали важные гости, бабушку вспоминали, о ней спрашивали, и потому ее выводили и сажали к столу, – что было и красиво, потому что она была кавалерственная дама, но тут от нее и начиналось «сокрушение», а именно, привыкши одна вязать чулок, она уже не могла сидеть без дела, и пока она ела вилкой или ложкой, то все шло хорошо, но чуть только руки у нее освободятся, она сейчас же их и потащит к своему носу… А когда все на нее вскинутся и закричат: «Перестаньте! Бабушка! Ne faites pas de be-tisesi» (Не делайте глупостей! (франц.)) – она смотрит и с удивлением спрашивает:
– Что такое? Какую я сделала betise?
И когда ей покажут на нос, она говорит: «А ну вас совсем. Дайте мне чулок вязать, и betise не будет». И как только ей чулок дадут, она начинает вязать и ни за что носа не тронет, а сидит премило. То же самое, может быть, так бы и всем людям…
– Именно! – поддержал, рассмеясь, предводитель, – ваша бабушка дает прекрасную иллюстрацию к тому трактату, который очень бы хорошо заставить послушать многих охотников совать руки, куда им не следует.
Но тогда и Юлия Семеновна в насмешку над собою сказала:
– Вот я потому все и вяжу чулки.
– И что же, – сказал князь, – вы по крайней мере наверно никому не делаете зла.
И, сказав это, он вышел, а я всю ночь чувствовал, что я нахожусь с такими наипрекраснейшими людьми, каких еще до сей поры не знал, и думал, что мне этого счастья уже довольно, и пора мне их освободить от себя, и надо уже идти и пострадать за те бетизы, которые наделал.
Во мне произошел переворот моих понятий.
XXVIII
С возбуждением сердечнейшего чувства я встал рано утром и, як взглянул на себя, так даже испугался, якiй сморщеноватый, и очи потухлы, и зубы обнаженны, и все дело дрянь. Кончено мое кавалерство: я старик! Скоро я увидал Юлию Семеновну и сейчас же ей сказал:
– Позвольте мне провязать один раз в вашем вязании! Она же подала и удивилась, что я умею, а я ей сказал:
– Вот я теперь и буду это делать в память препочтенной вашей бабушки и кавалерственной дамы. Она спросила:
– А то для чего вам? А я отвечал:
– Не хочу больше подражать ничьим бетизам, я теперь в здешней жизни уже конченый.
Она улыбнулась и хотела взять в шутку, но я говорю:
– Это не шутка! Да и довольно мне ветры гонять.
И еще я сказал, что я сильно тронут всем, что от нее добра видел, но не хочу более отягощать собою великодушие князя и прошу его предоставить меня моей участи.
Она на меня посмотрела и, вместо того чтобы оспаривать меня, сказала: «ваше теперешнее настроение так хорошо, что ему не надо препятствовать», и взялась переговорить за меня с князем, и тот подал мне руку, а другою рукою обнял меня и сказал: – У вашего философа Сковороды есть одно прелестное замечание: «Цыпленок зачинается в яйце тогда, когда оно портится», вот и вы, я думаю, теперь не годитесь более для прежнего своего занятия, а зато в духе вашем поднимается лучшее.
Я отвечал:
– Может быть, может быть! – и больше с ним избегал говорить, потому что был тронут.
И так меня от них увезли и привезли прямо сюда в сумасшедший дом на испытание, которое в ту же минуту началось, ибо, чуть я переставил ногу через порог, как ко мне подошел человек в жестяной короне и, подставив мне ногу, ударил меня по затылку и закричал:
– Разве не видишь, кто я? Болван!
– Болван я, – отвечаю, – это верно, но вашего сана не постигаю. А он отвечает:
– Я король Брындахлыст.
– Привет мой, ваше королевское величество!
Он сейчас же сдобрился и по макушке меня погладил.
– Это хорошо, – говорит, – я так люблю, – ты можешь считать себя в числе моих верноподданных.
А я посмотрел, что у него туфли на босу ногу и ноги синие, и отвечаю:
– Благодарю покорно, а что же это твои подданные плохо, верно, о твоем величестве думают: вон как у тебя ножки посинели?
– Да, – говорит, – брат, посинели… А потом вздохнул и продолжал:
– Знаешь, это, однако, только тогда, когда бывает холодно, – тогда, брат, что делать… тогда ведь и мне бывает холодно. Да, – я не могу приказать, чтобы в моем царстве было иначе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
А потом они сразу стали говорить дальше по-французски, а я по-французски много слов знаю, но только говорить не могу, потому что у меня носового произнесу нет. И тут я услыхал, что всему, что наделалось, я виноват, ибо я сам взманил Тереньку своим пустословием, что будто и у нас есть «элементы», тогда как у нас, по словам маршалка, «есть только элементы для борща и запеканки». А теперь тот Теренька утек, а великий скандал совершился, и все в волнении, а мне быть в Сибиру! Я же так от всех сих впечатлений устал, что уже ничего не боялся и думал: «Пусть так и будет, ибо я злое делал и злого заслужил».
Но маршалек говорил также Юлии Семеновне, «что он все свои силы употребит, чтобы меня защитить».
И Юлия Семеновна ему тоже отвечала:
– Сделайте это.
Добрые души! И что еще всего дороже: маршалек находил облегчение моей гадости. Он говорил:
– По совести, я не вижу в нем такой вины, за которую наше общество могло бы его карать. Что за ужасная среда, в которой жил он: рожден в деревне и с любовью к простой жизни, а его пошли мыкать туда и сюда и под видом образования освоивали с такими вещами, которых и знать не стоит. Тут и Овидий, и «оксиос», и метание орлецов, и припевание при благочестивой казни во вкусе Жуковского, и свещи, и гребенi «на браду», и знание всех орденов, и пытание тайностей по «Чину явления истины»… Помилуйте, какая голова может это выдержать и сохранить здравый ум! Тут гораздо способнее сойти с ума, чем сохранить оный, – он и сошел…
Юлия же Семеновна его спросила, неужто в самом деле он думает, что я сумасшедший?
– Да, – отвечал предводитель, – и в этом его счастье: иначе он погиб. Когда его повезут, я представлю мои за ним наблюдения и буду настаивать, чтобы прежде суда его отдали на испытание.
– И знаете, – отозвалась Юлия Семеновна, – это будет справедливо; но только я боюсь, что вас не послушают. А он говорит:
– Наоборот, я уверен в полном успехе… Что им за радость разводить такую глупую историю и спроваживать к Макару злополучного болвана (это я-то болван!), которого не выучили никакому полезному делу. Без этого бетизы неизбежны.
Юлия Семеновна на это сразу не отвечала и размеривала на коленях чулок, который вязала, а потом улыбнулась и говорит:
– Ах, бетизы! Это слово напоминает мне нашу бабушку, которая была когда-то красавица и очень светская, а потом, проживши семьдесят лет, оглохла и все сидела у себя в комнате и чулки вязала. К гостям она не выходила, потому что тетя Оля, ее старшая дочь и сестра моей матери, находила ее неприличною. А неприличие состояло в том, что бабушка стала делать разные «бетизы», как-то: цмокала губами, чавкала, и что всего ужаснее – постоянно стремилась чистить пальцем нос… Да, да, да! И сделалась она этим нам невыносима, а между тем в особые семейные дни, когда собирались все родные и приезжали важные гости, бабушку вспоминали, о ней спрашивали, и потому ее выводили и сажали к столу, – что было и красиво, потому что она была кавалерственная дама, но тут от нее и начиналось «сокрушение», а именно, привыкши одна вязать чулок, она уже не могла сидеть без дела, и пока она ела вилкой или ложкой, то все шло хорошо, но чуть только руки у нее освободятся, она сейчас же их и потащит к своему носу… А когда все на нее вскинутся и закричат: «Перестаньте! Бабушка! Ne faites pas de be-tisesi» (Не делайте глупостей! (франц.)) – она смотрит и с удивлением спрашивает:
– Что такое? Какую я сделала betise?
И когда ей покажут на нос, она говорит: «А ну вас совсем. Дайте мне чулок вязать, и betise не будет». И как только ей чулок дадут, она начинает вязать и ни за что носа не тронет, а сидит премило. То же самое, может быть, так бы и всем людям…
– Именно! – поддержал, рассмеясь, предводитель, – ваша бабушка дает прекрасную иллюстрацию к тому трактату, который очень бы хорошо заставить послушать многих охотников совать руки, куда им не следует.
Но тогда и Юлия Семеновна в насмешку над собою сказала:
– Вот я потому все и вяжу чулки.
– И что же, – сказал князь, – вы по крайней мере наверно никому не делаете зла.
И, сказав это, он вышел, а я всю ночь чувствовал, что я нахожусь с такими наипрекраснейшими людьми, каких еще до сей поры не знал, и думал, что мне этого счастья уже довольно, и пора мне их освободить от себя, и надо уже идти и пострадать за те бетизы, которые наделал.
Во мне произошел переворот моих понятий.
XXVIII
С возбуждением сердечнейшего чувства я встал рано утром и, як взглянул на себя, так даже испугался, якiй сморщеноватый, и очи потухлы, и зубы обнаженны, и все дело дрянь. Кончено мое кавалерство: я старик! Скоро я увидал Юлию Семеновну и сейчас же ей сказал:
– Позвольте мне провязать один раз в вашем вязании! Она же подала и удивилась, что я умею, а я ей сказал:
– Вот я теперь и буду это делать в память препочтенной вашей бабушки и кавалерственной дамы. Она спросила:
– А то для чего вам? А я отвечал:
– Не хочу больше подражать ничьим бетизам, я теперь в здешней жизни уже конченый.
Она улыбнулась и хотела взять в шутку, но я говорю:
– Это не шутка! Да и довольно мне ветры гонять.
И еще я сказал, что я сильно тронут всем, что от нее добра видел, но не хочу более отягощать собою великодушие князя и прошу его предоставить меня моей участи.
Она на меня посмотрела и, вместо того чтобы оспаривать меня, сказала: «ваше теперешнее настроение так хорошо, что ему не надо препятствовать», и взялась переговорить за меня с князем, и тот подал мне руку, а другою рукою обнял меня и сказал: – У вашего философа Сковороды есть одно прелестное замечание: «Цыпленок зачинается в яйце тогда, когда оно портится», вот и вы, я думаю, теперь не годитесь более для прежнего своего занятия, а зато в духе вашем поднимается лучшее.
Я отвечал:
– Может быть, может быть! – и больше с ним избегал говорить, потому что был тронут.
И так меня от них увезли и привезли прямо сюда в сумасшедший дом на испытание, которое в ту же минуту началось, ибо, чуть я переставил ногу через порог, как ко мне подошел человек в жестяной короне и, подставив мне ногу, ударил меня по затылку и закричал:
– Разве не видишь, кто я? Болван!
– Болван я, – отвечаю, – это верно, но вашего сана не постигаю. А он отвечает:
– Я король Брындахлыст.
– Привет мой, ваше королевское величество!
Он сейчас же сдобрился и по макушке меня погладил.
– Это хорошо, – говорит, – я так люблю, – ты можешь считать себя в числе моих верноподданных.
А я посмотрел, что у него туфли на босу ногу и ноги синие, и отвечаю:
– Благодарю покорно, а что же это твои подданные плохо, верно, о твоем величестве думают: вон как у тебя ножки посинели?
– Да, – говорит, – брат, посинели… А потом вздохнул и продолжал:
– Знаешь, это, однако, только тогда, когда бывает холодно, – тогда, брат, что делать… тогда ведь и мне бывает холодно. Да, – я не могу приказать, чтобы в моем царстве было иначе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24