А все за них, и черевы лопаются, как подумаешь, что это так и быть должно, что все за них будут. Вижу я нечто дивное: вижу, что он, сей Александр Иванов, мне во всем на дороге стоял, прежде чем я узнал его. Вот кто враг-то народный - сей вид сытого мужлана, мужлана, питающего от крупиц своих перекатную голь, чтобы она не сразу передохла да на него бы работала. Сей вот самый христианин нашему нраву под стать, и он всех и победит и дондеже приидут отложенная ему. С моими мыслями нам вдвоем на одном свете жить не приходится. Я уступлю ему дорогу, ибо он излюбленный их. Он хоть для кого-нибудь на потребу сдастся, а мое, вижу, все ни к черту не годится. Недаром вы каким-то звериным именем называли. Никто меня не признает своим, "и я сам ни в ком своего не признал". Затем он просил написать, жив ли я и как живет Настасья Петровна. Этим же временем из Вытегры к Александру Ивановичу зашли бондари, сопровождавшие вино с одного завода. Я их взял к себе в свободную кухню. Ребята все были знакомые. С ними мы как-то разговорились о том, о сем, и до Овцебыка дошло.
- Как он у вас поживает? - спрашиваю их.
- Ничего живет!
- Действует, - подсказывает другой.
- А что он работает?
- Ну, какая от него работа! Так, невесть для чего его хозяин содержит.
- В чем же он время проводит?
- Слоняется по лесу. Указано ему от хозяина вроде приказчика рубку записывать, и того не делает.
- Отчего?
- Кто его знает. Баловство от хозяина.
- А здоровый он, - продолжал другой бондарь. - Иной раз возьмет топор да как почнет садить - ух! только искорья летят.
- А то на караул ходил еще.
- На какой караул?
- Брехал народ, что беглые будто ходят, так он по целым ночам стал пропадать. Ребята подумали, что и он не заодно ли с теми беглыми, да и подкарауль его. Как он пошел, а они втроем за ним. Видят, прямо на хутор попер. Ну, только ничего - все пустяки вышли. Сел, сказывают, под ракитой, насупротив хозяйских окон, подозвал Султанку, да так и просидел до зорьки, а зорькою поднялся и опять к своему месту. Так и в другой и в третий. Ребята и бросили за ним смотреть. Почитай до осени до самой так ходил. А после успенья тут как-то ребята стали раз спать ложиться, да и говорят ему: "Полно, Петрович, на караул-то тебе ходить! Ложись-ко с нами". Ничего не сказал, а через два дни, слышим, отпросился: в другую дачу его хозяин поставил.
- А любили его, - спрашиваю, - ваши ребята-то? Бондарь подумал и сказал:
- Ничего будто.
- Ведь он добрый.
- Да, он худа не делал. Рассказывать, бывало, когда что зачнет про Филарета Милостивого либо про другое что, то все на доброту сворачивает и против богачества складно говорит. Ребята его много, которые слушали.
- И что же: нравилось им?
- Ничего. Тоже другой раз и смешно сделает.
- А что же бывает смешно?
- А вот, например, говорит-говорит про божество, да вдруг - про господ. Возьмет горсть гороху, выберет что ни самые ядреные гороховины, да и рассажает их по свитке: "Вот это, говорит, самый набольший - король; а это, поменьше, - его министры с князьями; а это, еще поменьше, - баре, да купцы, да попы толстопузые; а вот это, - на горсть-то показывает, - это, говорит, мы, гречкосеи". Да как этими гречкосеями-то во всех в принцев и в попов толстопузых шарахнет: все и сровняется. Куча станет. Ну, ребята, известно, смеются. Покажи, просят, опять эту комедию.
- Это он так, известно, дурашен, - подсказал другой. Оставалось молчать.
- А из каких он будет? Не из комедиантов? - спросил второй бондарь.
- С чего это вы выдумали?
- Народ так-то баил. Миронка, что ли, сказывал. Миронка был маленький, вертлявый мужик, давно разъезжающий с Александром Ивановичем. Он слыл за певца, сказочника и балагура. В самом деле, он иногда выдумывал нелепые утки и мастерски распускал их между простодушным народом и наслаждался плодами своей изобретательности. Очевидно было, что Василий Петрович, сделавшись загадкою для ребят, рубивших лес, сделался и предметом толков, а Миронка воспользовался этим обстоятельством и сделал из моего героя отставного комедианта.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Была масленица. Мы с Настасьей Петровной едва достали билет на вечерний спектакль. Давали "Эсмеральду", которую ей давно хотелось видеть. Спектакль шел очень хорошо и, по русскому театральному обычаю, окончился очень поздно. Ночь была погожая, и мы с Настасьей Петровной пошли домой пешком. Дорогою я заметил, что моя винокурша очень задумчива и часто отвечает невпопад.
- Что вас так занимает? - спросил я ее.
- А что?
- Да вы не слышите, что я вам говорю. Настасья Петровна засмеялась.
- А как вы думаете: о чем я задумываюсь?
- Трудно отгадать.
- Ну, а так, например?
- Об Эсмеральде.
- Да, вы почти отгадали; но не сама Эсмеральда меня занимает, а этот бедный Квазимодо.
- Вам жаль его?
- Очень. Вот настоящее несчастие: быть таким человеком, которого нельзя любить. И жаль его, и хотел бы снять с него горе, да нельзя этого сделать. Это - ужасно! А нельзя, никак нельзя, - продолжала она в раздумье.
Усевшись за чай, в ожидании возвращения к ужину Александра Ивановича, мы очень долго толковали. Александр Иванович не приходил.
- Э! Еще слава богу, что в самом деле на свете таких людей не бывает.
- Каких? Как Квазимодо?
- Да.
- А Овцебык?
Настасья Петровна ударила ладонью по столу и сначала рассмеялась, но потом как бы застыдилась своего смеха и проговорила тихо:
- А ведь в самом деле!
Она придвинула свечку и пристально стала смотреть в огонь, прищуривая слегка свои прекрасные глаза.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Свиридовы пробыли в Петербурге до лета. Все день за день откладывали за делами свой отъезд. Они уговорили меня ехать с ними вместе. Вместе мы ехали до нашего уездного города. Тут я сел на перекладную и повернул к матушке, а они уехали к себе, взяв с меня слово быть у них через неделю. Александр Иванович собирался тотчас же по приезде домой ехать в Жогово, где у него шла рубка и где резидировал теперь Овцебык, а через неделю обещал быть дома. У нас меня не ожидали и очень мне обрадовались... Я сказал, что с неделю никуда не выеду; мать вызвала моего двоюродного брата с женою, и начались разные буколические наслаждения. Так прошло дней десять, а на одиннадцатый или на двенадцатый, на самой ранней зоре, ко мне вошла несколько встревоженная моя старушка-няня.
- Что такое? - спрашиваю ее.
- От барковских, дружочек, к тебе, - говорит, - прислали.
Вошел двенадцатилетний мальчик - и, не кланяясь, переложил раза два из руки в руку свою шляпенку, откашлялся и сказал:
- Хозяйка тебе велела, чтоб сичас к ней ехал.
- Здорова Настасья Петровна? - спрашиваю.
- Ну, а то что ей.
- А Александр Иваныч?
- Хозяина нетути дома, - отвечал мальчик, снова откашливаясь.
- Где ж хозяин?
- У Жогови... там, вишь, случай припал.
Я велел оседлать себе одну из матушкиных пристяжных лошадей и, одевшись в одну минуту, поехал шибкою рысью в Барков-хутор. Было только пять часов утра, и дома у нас все еще спали.
В домике на хуторе, когда я приехал туда, все окна, кроме комнаты детей и гувернантки, были уже отворены, и в одном окне стояла Настасья Петровна, повязанная большим голубым фуляром. Она растерянно отвечала головою на мой поклон и, пока я привязывал к коновязи лошадь, два раза махнула рукой, чтобы я шел скорее.
- Вот напасть-то! - сказала она, встречая меня на самом пороге.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
- Как он у вас поживает? - спрашиваю их.
- Ничего живет!
- Действует, - подсказывает другой.
- А что он работает?
- Ну, какая от него работа! Так, невесть для чего его хозяин содержит.
- В чем же он время проводит?
- Слоняется по лесу. Указано ему от хозяина вроде приказчика рубку записывать, и того не делает.
- Отчего?
- Кто его знает. Баловство от хозяина.
- А здоровый он, - продолжал другой бондарь. - Иной раз возьмет топор да как почнет садить - ух! только искорья летят.
- А то на караул ходил еще.
- На какой караул?
- Брехал народ, что беглые будто ходят, так он по целым ночам стал пропадать. Ребята подумали, что и он не заодно ли с теми беглыми, да и подкарауль его. Как он пошел, а они втроем за ним. Видят, прямо на хутор попер. Ну, только ничего - все пустяки вышли. Сел, сказывают, под ракитой, насупротив хозяйских окон, подозвал Султанку, да так и просидел до зорьки, а зорькою поднялся и опять к своему месту. Так и в другой и в третий. Ребята и бросили за ним смотреть. Почитай до осени до самой так ходил. А после успенья тут как-то ребята стали раз спать ложиться, да и говорят ему: "Полно, Петрович, на караул-то тебе ходить! Ложись-ко с нами". Ничего не сказал, а через два дни, слышим, отпросился: в другую дачу его хозяин поставил.
- А любили его, - спрашиваю, - ваши ребята-то? Бондарь подумал и сказал:
- Ничего будто.
- Ведь он добрый.
- Да, он худа не делал. Рассказывать, бывало, когда что зачнет про Филарета Милостивого либо про другое что, то все на доброту сворачивает и против богачества складно говорит. Ребята его много, которые слушали.
- И что же: нравилось им?
- Ничего. Тоже другой раз и смешно сделает.
- А что же бывает смешно?
- А вот, например, говорит-говорит про божество, да вдруг - про господ. Возьмет горсть гороху, выберет что ни самые ядреные гороховины, да и рассажает их по свитке: "Вот это, говорит, самый набольший - король; а это, поменьше, - его министры с князьями; а это, еще поменьше, - баре, да купцы, да попы толстопузые; а вот это, - на горсть-то показывает, - это, говорит, мы, гречкосеи". Да как этими гречкосеями-то во всех в принцев и в попов толстопузых шарахнет: все и сровняется. Куча станет. Ну, ребята, известно, смеются. Покажи, просят, опять эту комедию.
- Это он так, известно, дурашен, - подсказал другой. Оставалось молчать.
- А из каких он будет? Не из комедиантов? - спросил второй бондарь.
- С чего это вы выдумали?
- Народ так-то баил. Миронка, что ли, сказывал. Миронка был маленький, вертлявый мужик, давно разъезжающий с Александром Ивановичем. Он слыл за певца, сказочника и балагура. В самом деле, он иногда выдумывал нелепые утки и мастерски распускал их между простодушным народом и наслаждался плодами своей изобретательности. Очевидно было, что Василий Петрович, сделавшись загадкою для ребят, рубивших лес, сделался и предметом толков, а Миронка воспользовался этим обстоятельством и сделал из моего героя отставного комедианта.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Была масленица. Мы с Настасьей Петровной едва достали билет на вечерний спектакль. Давали "Эсмеральду", которую ей давно хотелось видеть. Спектакль шел очень хорошо и, по русскому театральному обычаю, окончился очень поздно. Ночь была погожая, и мы с Настасьей Петровной пошли домой пешком. Дорогою я заметил, что моя винокурша очень задумчива и часто отвечает невпопад.
- Что вас так занимает? - спросил я ее.
- А что?
- Да вы не слышите, что я вам говорю. Настасья Петровна засмеялась.
- А как вы думаете: о чем я задумываюсь?
- Трудно отгадать.
- Ну, а так, например?
- Об Эсмеральде.
- Да, вы почти отгадали; но не сама Эсмеральда меня занимает, а этот бедный Квазимодо.
- Вам жаль его?
- Очень. Вот настоящее несчастие: быть таким человеком, которого нельзя любить. И жаль его, и хотел бы снять с него горе, да нельзя этого сделать. Это - ужасно! А нельзя, никак нельзя, - продолжала она в раздумье.
Усевшись за чай, в ожидании возвращения к ужину Александра Ивановича, мы очень долго толковали. Александр Иванович не приходил.
- Э! Еще слава богу, что в самом деле на свете таких людей не бывает.
- Каких? Как Квазимодо?
- Да.
- А Овцебык?
Настасья Петровна ударила ладонью по столу и сначала рассмеялась, но потом как бы застыдилась своего смеха и проговорила тихо:
- А ведь в самом деле!
Она придвинула свечку и пристально стала смотреть в огонь, прищуривая слегка свои прекрасные глаза.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Свиридовы пробыли в Петербурге до лета. Все день за день откладывали за делами свой отъезд. Они уговорили меня ехать с ними вместе. Вместе мы ехали до нашего уездного города. Тут я сел на перекладную и повернул к матушке, а они уехали к себе, взяв с меня слово быть у них через неделю. Александр Иванович собирался тотчас же по приезде домой ехать в Жогово, где у него шла рубка и где резидировал теперь Овцебык, а через неделю обещал быть дома. У нас меня не ожидали и очень мне обрадовались... Я сказал, что с неделю никуда не выеду; мать вызвала моего двоюродного брата с женою, и начались разные буколические наслаждения. Так прошло дней десять, а на одиннадцатый или на двенадцатый, на самой ранней зоре, ко мне вошла несколько встревоженная моя старушка-няня.
- Что такое? - спрашиваю ее.
- От барковских, дружочек, к тебе, - говорит, - прислали.
Вошел двенадцатилетний мальчик - и, не кланяясь, переложил раза два из руки в руку свою шляпенку, откашлялся и сказал:
- Хозяйка тебе велела, чтоб сичас к ней ехал.
- Здорова Настасья Петровна? - спрашиваю.
- Ну, а то что ей.
- А Александр Иваныч?
- Хозяина нетути дома, - отвечал мальчик, снова откашливаясь.
- Где ж хозяин?
- У Жогови... там, вишь, случай припал.
Я велел оседлать себе одну из матушкиных пристяжных лошадей и, одевшись в одну минуту, поехал шибкою рысью в Барков-хутор. Было только пять часов утра, и дома у нас все еще спали.
В домике на хуторе, когда я приехал туда, все окна, кроме комнаты детей и гувернантки, были уже отворены, и в одном окне стояла Настасья Петровна, повязанная большим голубым фуляром. Она растерянно отвечала головою на мой поклон и, пока я привязывал к коновязи лошадь, два раза махнула рукой, чтобы я шел скорее.
- Вот напасть-то! - сказала она, встречая меня на самом пороге.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17