Она сама просила, чтобы мы не
распространялись. Бедняжка, она такая гордая.
- Но кто она? - спросил я. - По тому, как вы говорите, она должна
быть заметной фигурой.
- Знаете такую - Люси Мокунуи?
- Люси Мокунуи? - повторил я: в памяти зашевелились какие-то давние
впечатления, но я покачал головой. - Мне кажется, что я где-то слышал это
имя, но оно мне ничего не говорит.
- Никогда не слышали о Люси Мокунуи? Об этом гавайском соловье? Ах,
простите, вы же малахини, новичок в здешних местах, можете и не знать.
Люси Мокунуи была любимицей всего Гонолулу, да что там - всего острова.
- Вы сказали была... - прервал я.
- Я не оговорился, увы! Теперь она, считайте, умерла. - Он с
безнадежным сожалением пожал плечами. - В разное время из-за нее потеряли
голову человек десять хаолес - ах, простите! - человек десять белых. Я уж
не говорю о людях с улицы. Те десять - все занимали видное положение.
Она могла бы выйти замуж за сына Верховного Судьи, если бы захотела.
Так вы считаете ее красивой? Да, но надо услышать, как она поет! Самая
талантливая певица-туземка на Гавайских островах. Голос у нее - чистое
серебро, нежный, как солнечный луч. Мы обожали ее. Она гастролировала в
Америке - сначала с Королевским Гавайским оркестром, потом дважды ездила
одна, давала концерты.
- Вот оно что! - воскликнул я. - Да, припоминаю. Я слышал ее года два
назад в Бостонской филармонии. Так это она! Теперь-то я узнаю ее.
Безотчетная грусть внезапно охватила меня. Жизнь в лучшем случае -
бессмысленная и тщетная штука. Каких-нибудь два года, и вот эта
великолепная женщина во всем великолепии своего успеха вдруг оказывается
здесь, в толпе прокаженных, ожидающих отправки на Молокаи. Невольно пришли
на ум строки из Хенли:
Старый несчастный бродяга поведал о старом несчастье,
Жизнь, говорит, - ошибка, ошибка и позор.
Я содрогнулся при мысли о будущем. Если на долю Люси Мокунуи выпал
такой тяжкий жребий, то кто знает, что ожидает меня... любого из нас? Я
всегда отдавал себе отчет в том, что мы смертны, но жить среди живых
мертвецов, умереть и не быть мертвым, стать одним из тех обреченных
существ, которые некогда были мужчинами и женщинами, да, да, и женщинами -
такими, как Люси Мокунуи, это воплощение полинезийского обаяния, эта
талантливая актриса, божество... наверное, я выдал в ту минуту свое
крайнее смятение, ибо доктор Джорджес поспешил уверить меня, что им там, в
колонии, живется совсем не плохо.
Это было непостижимо, чудовищно. Я не мог заставить себя смотреть на
нее. Немного поодаль, за веревками, где прохаживался полисмен, стояли
родственники и друзья отъезжающих. Подойти поближе им не позволяли. Не
было ни объятий, ни прощальных поцелуев. Они могли лишь переговариваться
друг с другом - последние пожелания, последние слова любви, последние,
многократно повторяемые напутствия. Те, что стояли за веревками, смотрели
с каким-то отчаянным, напряженным до ужаса вниманием. Ведь в последний раз
видели они любимые лица, лица живых мертвецов, которых погребальное судно
увезет сейчас на молокаиское кладбище.
Доктор Джорджес подал знак, и несчастные зашевелились, поднялись на
ноги и, сгибаясь под тяжестью клади, медленно побрели через лихтер к
сходням. Скорбное похоронное шествие! Среди провожающих, сгрудившихся за
веревками, тут же послышались рыдания. Кровь стыла в жилах, разрывалось
сердце. Я никогда не видел такого горя и, надеюсь, не увижу больше.
Керсдейл и Маквей все еще находились на другом краю пристани, занятые
каким-то серьезным разговором - наверное, о политике, потому что оба они в
ту пору крайне увлекались этой странной игрой. Когда Люси Мокунуи
проходила мимо, я снова украдкой посмотрел на нее. Она и в самом деле была
прекрасна! Прекрасна даже по нашим представлениям - один из тех редчайших
цветков, что расцветают лишь раз в поколение. Подумать только, что такая
женщина обречена прозябать в колонии для прокаженных!
Она шла, точно королева: вот пересекла лихтер, поднялась по сходням,
прошла палубой на корму, где у поручней столпились прокаженные - они
плакали и махали остающимся на берегу.
Отдали концы, и "Ноо" стал медленно отваливать от пристани. Крики и
плач усилились. Какое безнадежное, горестное зрелище! Я мысленно давал
себе слово, что никогда впредь не окажусь свидетелем отплытия "Ноо", в эту
минуту подошли Маквей и Керсдейл. Глаза у Джека блестели, и губы не могли
скрыть довольной улыбки. Очевидно, разговор о политике закончился к
обоюдному согласию. Веревочное ограждение сняли, и причитающие
родственники кинулись к самому краю причала, окружив нас плотной толпой.
- Это ее мать, - шепнул мне доктор Джорджес, показывая на стоявшую
рядом старушку, которая горестно покачивалась из стороны в сторону, не
отрывая от палубы невидящих, полных слез глаз. Я заметил, что Люси Мокунуи
тоже плачет. Но вот она утерла слезы и пристально посмотрела на Керсдейла.
Потом протянула обе руки - тем восхитительным чувственным движением,
которым некогда словно обнимала аудиторию Ольга Нетерсоль, и воскликнула:
- Прощай, Джек! Прощай, дорогой!
Он услышал ее и обернулся. Я никогда не видел, чтобы человек так
испугался. Керсдейл зашатался, побелел и как-то обмяк, словно из него
вынули душу. Вскинув руки, он простонал: "Боже мой!" Но тут же громадным
усилием воли взял себя в руки.
- Прощай, Люси! Прощай! - отозвался он.
Он стоял и махал ей до тех пор, пока "Ноо" не вышел из гавани и лица
стоявших у кормовых поручней не слились в сплошную полосу.
- Я полагал, что вы знаете, - сказал Маквей, удивленно глядя на
Керсдейла. - Уж кому-кому, а вам... Я решил, что поэтому вы и пришли сюда.
- Теперь я знаю, - медленно проговорил Керсдейл. - Где коляска?
И быстро, чуть не бегом, зашагал с пристани. Я едва поспевал за ним.
- К доктору Герви, - крикнул он кучеру, - Да побыстрей!
Тяжело, еле переводя дух, он опустился на сиденье. Бледность
разлилась у него по лицу, губы были крепко сжаты, на лбу и на верхней губе
выступил пот. Сильнейшая боль, казалось, мучает его.
- Поскорее, Мартин, ради бога! - вырвалось у него. - Что они у тебя
плетутся? Подхлестни-ка их, слышишь? Подхлестни как следует.
- Мы загоним лошадей, сэр, - возразил кучер.
- Пускай! Гони вовсю! Плачу и за лошадей и штраф полиции. А ну,
быстрее, быстрей!
- Как же я не знал? Ничего не знал... - бормотал он, откидываясь на
подушки и дрожащей рукой отирая пот с лица.
Коляска неслась с бешеной скоростью, подпрыгивая и кренясь на
поворотах. Разговаривать было невозможно. Да и о чем говорить? Но я
слышал, как Джек повторял снова и снова: "Как же я не знал!..."
1 2 3
распространялись. Бедняжка, она такая гордая.
- Но кто она? - спросил я. - По тому, как вы говорите, она должна
быть заметной фигурой.
- Знаете такую - Люси Мокунуи?
- Люси Мокунуи? - повторил я: в памяти зашевелились какие-то давние
впечатления, но я покачал головой. - Мне кажется, что я где-то слышал это
имя, но оно мне ничего не говорит.
- Никогда не слышали о Люси Мокунуи? Об этом гавайском соловье? Ах,
простите, вы же малахини, новичок в здешних местах, можете и не знать.
Люси Мокунуи была любимицей всего Гонолулу, да что там - всего острова.
- Вы сказали была... - прервал я.
- Я не оговорился, увы! Теперь она, считайте, умерла. - Он с
безнадежным сожалением пожал плечами. - В разное время из-за нее потеряли
голову человек десять хаолес - ах, простите! - человек десять белых. Я уж
не говорю о людях с улицы. Те десять - все занимали видное положение.
Она могла бы выйти замуж за сына Верховного Судьи, если бы захотела.
Так вы считаете ее красивой? Да, но надо услышать, как она поет! Самая
талантливая певица-туземка на Гавайских островах. Голос у нее - чистое
серебро, нежный, как солнечный луч. Мы обожали ее. Она гастролировала в
Америке - сначала с Королевским Гавайским оркестром, потом дважды ездила
одна, давала концерты.
- Вот оно что! - воскликнул я. - Да, припоминаю. Я слышал ее года два
назад в Бостонской филармонии. Так это она! Теперь-то я узнаю ее.
Безотчетная грусть внезапно охватила меня. Жизнь в лучшем случае -
бессмысленная и тщетная штука. Каких-нибудь два года, и вот эта
великолепная женщина во всем великолепии своего успеха вдруг оказывается
здесь, в толпе прокаженных, ожидающих отправки на Молокаи. Невольно пришли
на ум строки из Хенли:
Старый несчастный бродяга поведал о старом несчастье,
Жизнь, говорит, - ошибка, ошибка и позор.
Я содрогнулся при мысли о будущем. Если на долю Люси Мокунуи выпал
такой тяжкий жребий, то кто знает, что ожидает меня... любого из нас? Я
всегда отдавал себе отчет в том, что мы смертны, но жить среди живых
мертвецов, умереть и не быть мертвым, стать одним из тех обреченных
существ, которые некогда были мужчинами и женщинами, да, да, и женщинами -
такими, как Люси Мокунуи, это воплощение полинезийского обаяния, эта
талантливая актриса, божество... наверное, я выдал в ту минуту свое
крайнее смятение, ибо доктор Джорджес поспешил уверить меня, что им там, в
колонии, живется совсем не плохо.
Это было непостижимо, чудовищно. Я не мог заставить себя смотреть на
нее. Немного поодаль, за веревками, где прохаживался полисмен, стояли
родственники и друзья отъезжающих. Подойти поближе им не позволяли. Не
было ни объятий, ни прощальных поцелуев. Они могли лишь переговариваться
друг с другом - последние пожелания, последние слова любви, последние,
многократно повторяемые напутствия. Те, что стояли за веревками, смотрели
с каким-то отчаянным, напряженным до ужаса вниманием. Ведь в последний раз
видели они любимые лица, лица живых мертвецов, которых погребальное судно
увезет сейчас на молокаиское кладбище.
Доктор Джорджес подал знак, и несчастные зашевелились, поднялись на
ноги и, сгибаясь под тяжестью клади, медленно побрели через лихтер к
сходням. Скорбное похоронное шествие! Среди провожающих, сгрудившихся за
веревками, тут же послышались рыдания. Кровь стыла в жилах, разрывалось
сердце. Я никогда не видел такого горя и, надеюсь, не увижу больше.
Керсдейл и Маквей все еще находились на другом краю пристани, занятые
каким-то серьезным разговором - наверное, о политике, потому что оба они в
ту пору крайне увлекались этой странной игрой. Когда Люси Мокунуи
проходила мимо, я снова украдкой посмотрел на нее. Она и в самом деле была
прекрасна! Прекрасна даже по нашим представлениям - один из тех редчайших
цветков, что расцветают лишь раз в поколение. Подумать только, что такая
женщина обречена прозябать в колонии для прокаженных!
Она шла, точно королева: вот пересекла лихтер, поднялась по сходням,
прошла палубой на корму, где у поручней столпились прокаженные - они
плакали и махали остающимся на берегу.
Отдали концы, и "Ноо" стал медленно отваливать от пристани. Крики и
плач усилились. Какое безнадежное, горестное зрелище! Я мысленно давал
себе слово, что никогда впредь не окажусь свидетелем отплытия "Ноо", в эту
минуту подошли Маквей и Керсдейл. Глаза у Джека блестели, и губы не могли
скрыть довольной улыбки. Очевидно, разговор о политике закончился к
обоюдному согласию. Веревочное ограждение сняли, и причитающие
родственники кинулись к самому краю причала, окружив нас плотной толпой.
- Это ее мать, - шепнул мне доктор Джорджес, показывая на стоявшую
рядом старушку, которая горестно покачивалась из стороны в сторону, не
отрывая от палубы невидящих, полных слез глаз. Я заметил, что Люси Мокунуи
тоже плачет. Но вот она утерла слезы и пристально посмотрела на Керсдейла.
Потом протянула обе руки - тем восхитительным чувственным движением,
которым некогда словно обнимала аудиторию Ольга Нетерсоль, и воскликнула:
- Прощай, Джек! Прощай, дорогой!
Он услышал ее и обернулся. Я никогда не видел, чтобы человек так
испугался. Керсдейл зашатался, побелел и как-то обмяк, словно из него
вынули душу. Вскинув руки, он простонал: "Боже мой!" Но тут же громадным
усилием воли взял себя в руки.
- Прощай, Люси! Прощай! - отозвался он.
Он стоял и махал ей до тех пор, пока "Ноо" не вышел из гавани и лица
стоявших у кормовых поручней не слились в сплошную полосу.
- Я полагал, что вы знаете, - сказал Маквей, удивленно глядя на
Керсдейла. - Уж кому-кому, а вам... Я решил, что поэтому вы и пришли сюда.
- Теперь я знаю, - медленно проговорил Керсдейл. - Где коляска?
И быстро, чуть не бегом, зашагал с пристани. Я едва поспевал за ним.
- К доктору Герви, - крикнул он кучеру, - Да побыстрей!
Тяжело, еле переводя дух, он опустился на сиденье. Бледность
разлилась у него по лицу, губы были крепко сжаты, на лбу и на верхней губе
выступил пот. Сильнейшая боль, казалось, мучает его.
- Поскорее, Мартин, ради бога! - вырвалось у него. - Что они у тебя
плетутся? Подхлестни-ка их, слышишь? Подхлестни как следует.
- Мы загоним лошадей, сэр, - возразил кучер.
- Пускай! Гони вовсю! Плачу и за лошадей и штраф полиции. А ну,
быстрее, быстрей!
- Как же я не знал? Ничего не знал... - бормотал он, откидываясь на
подушки и дрожащей рукой отирая пот с лица.
Коляска неслась с бешеной скоростью, подпрыгивая и кренясь на
поворотах. Разговаривать было невозможно. Да и о чем говорить? Но я
слышал, как Джек повторял снова и снова: "Как же я не знал!..."
1 2 3