Замирают вдали звуки военного оркестра. В «Чайке» без конца поют романсы. В «Вишневом саде» слышатся грустные песни, щебет птиц, гитара и «отдаленный звук, точно с неба, звук лопнувшей струны, замирающий, печальный». Этот звук предвещает несчастье, несчастье, которое заканчивается глухим стуком топора, вырубающего вишневый сад. Как-то он сказал одному из своих друзей: «Заканчиваю новую пьесу...» – «Какую? Как она называется? Какой сюжет?» – «Это вы узнаете, когда будет готова. А вот Станиславский, – улыбнулся Антон Павлович, – не спрашивал меня о сюжете, пьесы еще не читал, а спросил, что в ней будет, какие звуки? И ведь, представьте, угадал и нашел. У меня там, в одном явлении, должен быть слышен за сценой звук, сложный, коротко не расскажешь, а очень важно, чтобы было именно то, что я хочу. И ведь Константин Сергеевич нашел как раз то самое, что нужно... А пьесу он в кредит принимает», – снова улыбнулся Антон Павлович. – «Неужели это так важно – этот звук?» – спросил я. Антон Павлович посмотрел строго и коротко ответил: «Нужно». В самом деле, пьеса Чехова – это музыкальная композиция. Он любил «Лунную сонату» и «Ноктюрн» Шопена. Легко себе представить, что он хотел передать своими пьесами нечто заключенное в этих шедеврах, какое-то ощущение мягкости, воздушной легкости и задумчивой красоты. Это ему удалось, и, слушая его пьесы, мы думаем о том, что жизнь хоть и грустна, но все же чудесна и можно вырвать у нее чистые мгновенья.
Его авторские ремарки напоминают японские хайку: «Сцена пуста. Слышно, как на ключ запирают все двери, как потом отъезжают экипажи. Становится тихо. Среди тишины раздается глухой стук топора по дереву, звучащий одиноко и грустно». – «Вечер. Горит одна лампа под колпаком. Полумрак. Слышно, как шумят деревья и воет ветер в трубах. Стучит сторож». Много говорилось о его реализме. Это реализм поэтический, преображенный. В его указаниях исполнителям был какой-то отрыв от реальности, полугреза. Качалов, артист Художественного театра, рассказывает: «Я репетировал Тригорина в „Чайке“. И вот Антон Павлович сам приглашает меня поговорить о роли. Я с трепетом иду. – Знаете, – начал Антон Павлович, – удочки должны быть, (...) такие самодельные, искривленные. Он же сам их перочинным ножиком делает... Сигара хорошая... Может быть, она даже и не очень хорошая, но непременно в серебряной бумажке... Потом помолчал, подумал и сказал: – А главное, удочки... И замолчал. Я начал приставать к нему, как вести то или иное место в пьесе. Он похмыкал и сказал: – Хм... да не знаю же, ну как – как следует. Я не Отставал с расспросами. – Вот, знаете, – начал он, видя мою настойчивость, – вот когда он, Тригорин, пьет водку с Машей, я бы непременно так сделал, непременно. И при этом он встал, поправил жилет и неуклюже раза два покряхтел. (...). Когда долго сидишь, всегда хочется так сделать...». А.П.Чехову, пришедшему всего второй раз на репетицию «Чайки» (11 сентября 1898) в Московский Художественный театр, один из актеров рассказывает о том, что в «Чайке» за сценой будут квакать лягушки, трещать стрекозы, лаять собаки. – Зачем это? – недовольным голосом спрашивает Антон Павлович. – Реально, – отвечает актер. – Реально, – повторяет А.П., усмехнувшись, и после маленькой паузы говорит: "Сцена – искусство. У Крамского есть одна жанровая картина, на которой великолепно изображены лица. Что, если на одном из лиц вырезать нос и вставить живой? Нос «реальный», а картина-то испорчена. Кто-то из актеров с гордостью рассказывает, что в конце третьего акта «Чайки» режиссер хочет ввести на сцену всю дворню, какую-то женщину с плачущим ребенком. Антон Павлович говорит: – Не надо. Это равносильно тому, что вы играете на рояле pianissimo, а в это время упала крышка рояля. – В жизни часто бывает, что в pianissimo врывается forte совсем для нас неожиданно, – пытается возразить кто-то из группы актеров. – Да, но сцена, – говорит А.П., – требует известной условности. У нас нет четвертой стены. Кроме того, сцена – искусство, сцена отражает в себе квинтэссенцию жизни, не надо вводить на сцену ничего лишнего. Он не любил «оживляющих» жестов. Увидев, как во втором акте «Вишневого сада» актеры ловят комаров, он сказал: «В моей следующей пьесе кто-нибудь из персонажей обязательно скажет: „Какая удивительная местность! Нет ни одного комара“. Однажды он смотрел „Дядю Ваню“. В третьем акте Соня при словах: „Надо быть милосердным, папа!“ – становилась на колени и целовала отцу руку. – Этого не надо делать, – сказал Антон Павлович, – это ведь не драма. Весь смысл и вся драма человека внутри, а не во внешних проявлениях. Драма была в жизни Сони до этого момента, драма будет после, а это – просто случай, продолжение выстрела. А выстрел ведь не драма, а случай». Горький писал ему: «Говорят, (...) что „Дядя Ваня“ и „Чайка“ – новый вид драматического искусства, в котором реализм возвышается до одухотворенного (...) символизма. Я нахожу, что это очень верно говорят. Слушая Вашу пьесу, думал я о жизни, принесенной в жертву идолу, о вторжении красоты в нищенскую жизнь людей и о многом другом, коренном и важном. Другие драмы не отвлекают человека от реальностей до философских обобщений – Ваши делают это». Это – главное. У Чехова конкретный и простой случай всегда ведет к глубочайшему проникновению в человеческую природу и в мир идей. В каждой пьесе, как правило, есть человек умный, склонный к размышлению, который время от времени поднимается над своей личной судьбой, чтобы увидеть мир, как он есть и каким он будет. Вот пример из «Трех сестер»: Тузенбах. Смейтесь. (Вершинину.) Не то что через двести или триста, но и через миллион лет жизнь останется такою же, как и была; она не меняется, остается постоянною, следуя своим собственным законам, до которых вам нет дела или по крайней мере которых вы никогда не узнаете. Перелетные птицы, журавли, например, летят и летят, и какие бы мысли, высокие или малые, ни бродили в их головах, все же будут лететь и не знать, зачем и куда. Они летят и будут лететь, какие бы философы ни завелись среди них; и пускай философствуют как хотят, лишь бы летели... Маша. Все-таки смысл? Тузенбах. Смысл... Вот снег идет. Какой смысл? (Пауза.) Это подводит нас к вопросу, какова же была философия Чехова. Вопрос дерзкий, ибо Чехов отрицал, что у него есть философия. Пусть так. Если нельзя сказать «философия», скажем Weltanschauung, мировоззрение. Оно есть у каждого мыслящего человека. Мировоззрение Чехова было мужественным и самобытным. Но прежде чем открыть эту новую главу, подведем итог сказанному о театре. Театр Чехова вызывает вполне заслуженное восхищение во всем мире. Не потому, что его пьесы «крепко сбиты». Это Чехова не занимало. Все его сюжеты могут быть резюмированы, как он того и желал, в трех фразах: люди несчастны; их положение безысходно; они хранят безысходную надежду на неведомое будущее. По музыкальности своих пьес Чехов – «Шопен в драматургии». Его молчания, паузы, репризы и, в визуальном плане, его полутона, его «нежные акварельные краски» создают зрелище единственное в своем роде, чуждое всякой вульгарности выражения или чувства. Чтобы понять мировоззрение Чехова, надо помнить: а) что сам Чехов менялся на протяжении всей жизни.
Вначале он охотно морализирует в духе еще не состарившегося Полония.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40
Его авторские ремарки напоминают японские хайку: «Сцена пуста. Слышно, как на ключ запирают все двери, как потом отъезжают экипажи. Становится тихо. Среди тишины раздается глухой стук топора по дереву, звучащий одиноко и грустно». – «Вечер. Горит одна лампа под колпаком. Полумрак. Слышно, как шумят деревья и воет ветер в трубах. Стучит сторож». Много говорилось о его реализме. Это реализм поэтический, преображенный. В его указаниях исполнителям был какой-то отрыв от реальности, полугреза. Качалов, артист Художественного театра, рассказывает: «Я репетировал Тригорина в „Чайке“. И вот Антон Павлович сам приглашает меня поговорить о роли. Я с трепетом иду. – Знаете, – начал Антон Павлович, – удочки должны быть, (...) такие самодельные, искривленные. Он же сам их перочинным ножиком делает... Сигара хорошая... Может быть, она даже и не очень хорошая, но непременно в серебряной бумажке... Потом помолчал, подумал и сказал: – А главное, удочки... И замолчал. Я начал приставать к нему, как вести то или иное место в пьесе. Он похмыкал и сказал: – Хм... да не знаю же, ну как – как следует. Я не Отставал с расспросами. – Вот, знаете, – начал он, видя мою настойчивость, – вот когда он, Тригорин, пьет водку с Машей, я бы непременно так сделал, непременно. И при этом он встал, поправил жилет и неуклюже раза два покряхтел. (...). Когда долго сидишь, всегда хочется так сделать...». А.П.Чехову, пришедшему всего второй раз на репетицию «Чайки» (11 сентября 1898) в Московский Художественный театр, один из актеров рассказывает о том, что в «Чайке» за сценой будут квакать лягушки, трещать стрекозы, лаять собаки. – Зачем это? – недовольным голосом спрашивает Антон Павлович. – Реально, – отвечает актер. – Реально, – повторяет А.П., усмехнувшись, и после маленькой паузы говорит: "Сцена – искусство. У Крамского есть одна жанровая картина, на которой великолепно изображены лица. Что, если на одном из лиц вырезать нос и вставить живой? Нос «реальный», а картина-то испорчена. Кто-то из актеров с гордостью рассказывает, что в конце третьего акта «Чайки» режиссер хочет ввести на сцену всю дворню, какую-то женщину с плачущим ребенком. Антон Павлович говорит: – Не надо. Это равносильно тому, что вы играете на рояле pianissimo, а в это время упала крышка рояля. – В жизни часто бывает, что в pianissimo врывается forte совсем для нас неожиданно, – пытается возразить кто-то из группы актеров. – Да, но сцена, – говорит А.П., – требует известной условности. У нас нет четвертой стены. Кроме того, сцена – искусство, сцена отражает в себе квинтэссенцию жизни, не надо вводить на сцену ничего лишнего. Он не любил «оживляющих» жестов. Увидев, как во втором акте «Вишневого сада» актеры ловят комаров, он сказал: «В моей следующей пьесе кто-нибудь из персонажей обязательно скажет: „Какая удивительная местность! Нет ни одного комара“. Однажды он смотрел „Дядю Ваню“. В третьем акте Соня при словах: „Надо быть милосердным, папа!“ – становилась на колени и целовала отцу руку. – Этого не надо делать, – сказал Антон Павлович, – это ведь не драма. Весь смысл и вся драма человека внутри, а не во внешних проявлениях. Драма была в жизни Сони до этого момента, драма будет после, а это – просто случай, продолжение выстрела. А выстрел ведь не драма, а случай». Горький писал ему: «Говорят, (...) что „Дядя Ваня“ и „Чайка“ – новый вид драматического искусства, в котором реализм возвышается до одухотворенного (...) символизма. Я нахожу, что это очень верно говорят. Слушая Вашу пьесу, думал я о жизни, принесенной в жертву идолу, о вторжении красоты в нищенскую жизнь людей и о многом другом, коренном и важном. Другие драмы не отвлекают человека от реальностей до философских обобщений – Ваши делают это». Это – главное. У Чехова конкретный и простой случай всегда ведет к глубочайшему проникновению в человеческую природу и в мир идей. В каждой пьесе, как правило, есть человек умный, склонный к размышлению, который время от времени поднимается над своей личной судьбой, чтобы увидеть мир, как он есть и каким он будет. Вот пример из «Трех сестер»: Тузенбах. Смейтесь. (Вершинину.) Не то что через двести или триста, но и через миллион лет жизнь останется такою же, как и была; она не меняется, остается постоянною, следуя своим собственным законам, до которых вам нет дела или по крайней мере которых вы никогда не узнаете. Перелетные птицы, журавли, например, летят и летят, и какие бы мысли, высокие или малые, ни бродили в их головах, все же будут лететь и не знать, зачем и куда. Они летят и будут лететь, какие бы философы ни завелись среди них; и пускай философствуют как хотят, лишь бы летели... Маша. Все-таки смысл? Тузенбах. Смысл... Вот снег идет. Какой смысл? (Пауза.) Это подводит нас к вопросу, какова же была философия Чехова. Вопрос дерзкий, ибо Чехов отрицал, что у него есть философия. Пусть так. Если нельзя сказать «философия», скажем Weltanschauung, мировоззрение. Оно есть у каждого мыслящего человека. Мировоззрение Чехова было мужественным и самобытным. Но прежде чем открыть эту новую главу, подведем итог сказанному о театре. Театр Чехова вызывает вполне заслуженное восхищение во всем мире. Не потому, что его пьесы «крепко сбиты». Это Чехова не занимало. Все его сюжеты могут быть резюмированы, как он того и желал, в трех фразах: люди несчастны; их положение безысходно; они хранят безысходную надежду на неведомое будущее. По музыкальности своих пьес Чехов – «Шопен в драматургии». Его молчания, паузы, репризы и, в визуальном плане, его полутона, его «нежные акварельные краски» создают зрелище единственное в своем роде, чуждое всякой вульгарности выражения или чувства. Чтобы понять мировоззрение Чехова, надо помнить: а) что сам Чехов менялся на протяжении всей жизни.
Вначале он охотно морализирует в духе еще не состарившегося Полония.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40