Народное ликование, алмазные черты правителя, вспыхивающие в небесах, нарядные цвета шествия, вьющегося через снежный покров реки, прелестные картонажные символы благосостояния отчизны, колыхавшиеся над плечами разнообразно и красиво оформленные лозунги, простая, бодрая музыка, оргия флагов, довольные лица парнюг и национальные костюмы здоровенных девок,-- все это на меня нахлынуло малиновой волною умиления, и я понял свой грех перед нашим великим, милостивым Господином. Не он ли удобрил наши поля, не его ли заботами обуты нищие, не ему ли мы обязаны каждой секундой нашего гражданского бытия? Слезы раскаяния, горячие, хорошие слезы, брызнули у меня из очей на подоконник, когда я подумал, что я, отвратившийся от доброты Хозяина, я, слепо отрицавший красоту им созданного строя, быта, дивных новых заборов под орех, собираюсь наложить на себя руки,-смею, таким образом, покушаться на жизнь одного из его подданных! Праздник, как я уже говорил, разгорался, и весь мокрый от слез и смеха я стоял у окна, слушая стихи нашего лучшего поэта, которые декламировал по радио чудный актерский голос, с баритональной игрой в каждой складочке:
Хорошо-с,-- а помните, граждане,
Как хирел наш край без отца?
Так без хмеля сильнейшая жажда
Не создаст ни пивца, ни певца.
Вообразите, ни реп нет,
Ни баклажанов, ни брюкв...
Так и песня, что днесь у нас крепнет,
Задыхалась в луковках букв.
Шли мы тропиной исторенной,
Горькие ели грибы,
Пока ворота истории
Не дрогнули от колотьбы!
Пока, белизною кительной
Сияя верным сынам,
С улыбкой своей удивительной
Правитель не вышел к нам1
Да, сияя, да, грибы, да, удивительной,-- правильно... я маленький, я, бедный слепец, ныне прозревший, падаю на колени и каюсь перед тобой. Казни меня -- или нет, лучше помилуй, ибо казнь твоя милость, а милость-- казнь, озаряющая мучительным, благостным светом все мое беззаконие. Ты наша гордость, наша слава, наше знамя! Великолепный, добрый наш исполин, пристально и любовно следящий за нами, клянусь отныне служить тебе, клянусь быть таким, как все прочие твои воспитанники, клянусь, что буду твой нераздельно,-- и так далее, и так далее, и так далее.
17
Смех, собственно, и спас меня. Пройдя все ступени ненависти и отчаяния, я достиг той высоты, откуда видно как на ладони смешное. Расхохотавшись, я исцелился, как тот анекдотический мужчина, у которого "лопнул в горле нарыв при виде уморительных трюков пуделя". Перечитывая свои записи, я вижу, что, стараясь изобразить его страшным, я лишь сделал его смешным,-- и казнил его именно этим-- старым испытанным способом. Как ни скромен я сам в оценке своего сумбурного произведения, что-то, однако, мне говорит, что написано оно пером недюжинным. Далекий от литературных затей, но зато полный слов, которые годами выковывались в моей яростной тишине, я взял искренностью и насыщенностью чувств там, где другой взял бы мастерством да вымыслом. Это есть заклятье, заговор, так что отныне заговорить рабство может каждый. Верю в чудо. Верю в то, что каким-то образом, мне неизвестным, эти записи дойдут до людей, не сегодня и не завтра, но в некое отдаленное время, когда у мира будет денек досуга, чтоб заняться раскопками,-накануне новых неприятностей, не менее забавных, чем нынешние. И вот, как знать... допускаю мысль, что мой случайный труд окажется бессмертным и будет сопутствовать векам,-- то гонимый, то восхваляемый, часто опасный и всегда полезный. Я же, "тень без костей", буду рад, если плод моих забытых бессонниц послужит на долгие времена неким тайным средством против будущих тиранов, тигроидов, полоумных мучителей человека.
Берлин. 1936 г.
1 2 3 4 5 6 7
Хорошо-с,-- а помните, граждане,
Как хирел наш край без отца?
Так без хмеля сильнейшая жажда
Не создаст ни пивца, ни певца.
Вообразите, ни реп нет,
Ни баклажанов, ни брюкв...
Так и песня, что днесь у нас крепнет,
Задыхалась в луковках букв.
Шли мы тропиной исторенной,
Горькие ели грибы,
Пока ворота истории
Не дрогнули от колотьбы!
Пока, белизною кительной
Сияя верным сынам,
С улыбкой своей удивительной
Правитель не вышел к нам1
Да, сияя, да, грибы, да, удивительной,-- правильно... я маленький, я, бедный слепец, ныне прозревший, падаю на колени и каюсь перед тобой. Казни меня -- или нет, лучше помилуй, ибо казнь твоя милость, а милость-- казнь, озаряющая мучительным, благостным светом все мое беззаконие. Ты наша гордость, наша слава, наше знамя! Великолепный, добрый наш исполин, пристально и любовно следящий за нами, клянусь отныне служить тебе, клянусь быть таким, как все прочие твои воспитанники, клянусь, что буду твой нераздельно,-- и так далее, и так далее, и так далее.
17
Смех, собственно, и спас меня. Пройдя все ступени ненависти и отчаяния, я достиг той высоты, откуда видно как на ладони смешное. Расхохотавшись, я исцелился, как тот анекдотический мужчина, у которого "лопнул в горле нарыв при виде уморительных трюков пуделя". Перечитывая свои записи, я вижу, что, стараясь изобразить его страшным, я лишь сделал его смешным,-- и казнил его именно этим-- старым испытанным способом. Как ни скромен я сам в оценке своего сумбурного произведения, что-то, однако, мне говорит, что написано оно пером недюжинным. Далекий от литературных затей, но зато полный слов, которые годами выковывались в моей яростной тишине, я взял искренностью и насыщенностью чувств там, где другой взял бы мастерством да вымыслом. Это есть заклятье, заговор, так что отныне заговорить рабство может каждый. Верю в чудо. Верю в то, что каким-то образом, мне неизвестным, эти записи дойдут до людей, не сегодня и не завтра, но в некое отдаленное время, когда у мира будет денек досуга, чтоб заняться раскопками,-накануне новых неприятностей, не менее забавных, чем нынешние. И вот, как знать... допускаю мысль, что мой случайный труд окажется бессмертным и будет сопутствовать векам,-- то гонимый, то восхваляемый, часто опасный и всегда полезный. Я же, "тень без костей", буду рад, если плод моих забытых бессонниц послужит на долгие времена неким тайным средством против будущих тиранов, тигроидов, полоумных мучителей человека.
Берлин. 1936 г.
1 2 3 4 5 6 7