Километр за километром
Ми-ре-до и до-ре-ми,
Вместе с солнцем, вместе с ветром,
Вместе с добрыми людьми.
Это надо было петь хором. Василий Иванович, который не то
что петь, а даже плохо мог произносить немецкие слова,
воспользовался неразборчивым ревом слившихся голосов, чтобы
только приоткрывать рот и слегка покачиваться, будто в самом
деле пел,- но предводитель по знаку вкрадчивого Шрама вдруг
резко приостановил общее пение и, подозрительно щурясь в
сторону Василия Ивановича, потребовал, чтоб он пропел соло.
Василий Иванович прочистил горло, застенчиво начал и после
минуты одиночного мучения подхватили все, но он уже не смел
выпасть.
У него было с собой: любимый огурец из русской лавки,
булка и три яйца. Когда наступил вечер и низкое алое солнце
целиком вошло в замызганный, закачанный, собственным грохотом
оглушенный вагон, было всем предложено выдать свою провизию,
дабы разделить ее поровну,- это тем более было легко, что у
всех кроме Василия Ивановича было одно и то же. Огурец всех
рассмешил, был признан несъедобным и выброшен в окошко. Ввиду
недостаточности пая, Василий Иванович получил меньшую порцию
колбасы.
Его заставляли играть в скат, тормошили, расспрашивали,
проверяли, может ли он показать на карте маршрут предпринятого
путешествия,- словом, все занимались им, сперва добродушно,
потом с угрозой, растущей по мере приближения ночи. Обеих девиц
звали Гретами, рыжая вдова была чем-то похожа на самого
петуха-предводителя; Шрам, Шульц и Другой Шульц, почтовый
чиновник и его жена, все они сливались постепенно, срастаясь,
образуя одно сборное, мягкое, многорукое существо, от которого
некуда было деваться. Оно налезало на него со всех сторон. Но
вдруг на какой-то станции все повылезли, и это было уже в
темноте, хотя на западе еще стояло длиннейшее, розовейшее
облако, и, пронзая душу, подальше на пути, горел дрожащей
звездой фонарь сквозь медленный дым паровоза, и во мраке цыкали
сверчки, и откуда-то пахло жасмином и сеном, моя любовь.
Ночевали в кривой харчевне. Матерой клоп ужасен, но есть
известная грация в движении шелковистой лепизмы. Почтового
чиновника отделили от жены, помещенной с рыжей, и подарили на
ночь Василию Ивановичу. Кровати занимали всю комнату. Сверху
перина, снизу горшок. Чиновник сказал, что спать ему что-то не
хочется, и стал рассказывать о своих русских впечатлениях,
несколько подробнее, чем в поезде. Это было упрямое и
обстоятельное чудовище в арестантских подштанниках, с
перламутровыми когтями на грязных ногах и медвежьим мехом между
толстыми грудями. Ночная бабочка металась по потолку, чокаясь
со своей тенью.- В Царицыне,- говорил чиновник,- теперь
имеются три школы: немецкая, чешская и китайская. Так, по
крайней мере, уверяет мой зять, ездивший туда строить тракторы.
На другой день с раннего утра и до пяти пополудни пылили
по шоссе, лениво переходившему с холма на холм, а затем пошли
зеленой дорогой через густой бор. Василию Ивановичу, как
наименее нагруженному, дали нести под мышкой огромный круглый
хлеб. До чего я тебя ненавижу, насущный! И все-таки его
драгоценные, опытные глаза примечали что нужно. На фоне еловой
черноты вертикально висит сухая иголка на невидимой паутинке.
Опять ввалились в поезд, и опять было пусто в маленьком,
без перегородок, вагоне. Другой Шульц стал учить Василия
Ивановича играть на мандолине. Было много смеху. Когда это
надоело, затеяли славную забаву, которой руководил Шрам; она
состояла вот в чем: женщины ложились на выбранные лавки, а под
лавками уже спрятаны были мужчины, и вот, когда из-под той или
другой вылезала красная голова с ушами или большая, с
подъюбочным направлением пальцев, рука (вызывавшая визг), то и
выяснялось, кто с кем попал в пару. Трижды Василии Иванович
ложился в мерзкую тьму, и трижды никого не указывалось на
скамейке, когда он из-под нее выползал. Его признали
проигравшим и заставили съесть окурок.
Ночь провели на соломенных тюфяках в каком-то сарае и
спозаранку отправились снова пешком. Елки, обрывы, пенистые
речки. От жары, от песен, которые надо было беспрестанно
горланить, Василий Иванович так изнемог, что на полдневном
привале немедленно уснул и только тогда проснулся, когда на нем
стали шлепать мнимых оводов. А еще через час ходьбы вдруг и
открылось ему то самое счастье, о котором он как-то вполгрезы
подумал.
Это было чистое, синее озеро с необыкновенным выражением
воды. Посередине отражалось полностью большое облако. На той
стороне, на холме, густо облепленном древесной зеленью (которая
тем поэтичнее, чем темнее), высилась прямо из дактиля в дактиль
старинная черная башня. Таких, разумеется, видов в средней
Европе сколько угодно, но именно, именно этот, по невыразимой и
неповторимой согласованности его трех главных частей, по улыбке
его, по какой-то таинственной невинности,- любовь моя!
послушная моя!- был чем-то таким единственным, и родным и
давно обещанным, так понимал созерцателя, что Василий Иванович
даже прижал руку к сердцу, словно смотрел тут ли оно, чтоб его
отдать.
Поодаль Шрам, тыкая в воздух альпенштоком предводителя,
обращал Бог весть на что внимание экскурсантов, расположившихся
кругом на траве в любительских позах, а предводитель сидел на
пне, задом к озеру, и закусывал. Потихоньку, прячась за
собственную спину, Василий Иванович пошел берегом и вышел к
постоялому двору, где, прижимаясь к земле, смеясь, истово бия
хвостом, его приветствовала молодая еще собака. Он вошел с нею
в дом, пегий, двухэтажный, с прищуренным окном под выпуклым
черепичным веком и нашел хозяина, рослого старика, смутно
инвалидной внешности, столь плохо и мягко изъяснявшегося
по-немецки, что Василий Иванович перешел на русскую речь; но
тот понимал как сквозь сон и продолжал на языке своего быта,
своей семьи. Наверху была комната для приезжих.- Знаете, я
сниму ее на всю жизнь,- будто бы сказал Василий Иванович, как
только в нее вошел. В ней ничего не было особенного,-
напротив, это была самая дюжинная комнатка, с красным полом, с
ромашками, намалеванными на белых стенах, и небольшим зеркалом,
наполовину полным ромашкового настоя,- но из окошка было ясно
видно озеро с облаком и башней, в неподвижном и совершенном
сочетании счастья. Не рассуждая, не вникая ни во что, лишь
беспрекословно отдаваясь влечению, правда которого заключалась
в его же силе, никогда еще не испытанной, Василий Иванович в
одну солнечную секунду понял, что здесь, в этой комнатке с
прелестным до слез видом в окне, наконец-то так пойдет жизнь,
как он всегда этого желал. Как именно пойдет, что именно здесь
случится, он этого не знал, конечно, но все кругом было
помощью, обещанием и отрадой, так что не могло быть никакого
сомнения в том, что он должен тут поселиться. Мигом он
сообразил, как это исполнить, как сделать, чтобы в Берлин не
возвращаться более, как выписать сюда свое небольшое
имущество- книги, синий костюм, ее фотографию.
1 2 3