Главное же Курымушке стало хорошо оттого, что двугривенный можно теперь и не отдавать: вывел он это верно из того, что раз всякая тяжесть с души снималась, то и двугривенный тоже. Он поцеловал крест и спокойно опустил двугривенный в карман. С сияющей улыбкой ожидала его мать, встретила, будто давно с ним рассталась, спросила:
- Ну, как, все свои тайны открыл?
- И открывать-то нечего было, - победно ответил Курымушка, - он их и так все простил, он добрый.
- И ты отдал двугривенный?
- Нет, не отдал, это не нужно.
- Не взял?
- Я не давал, это не нужно оказалось, молитва такая есть, все прощается.
- Как не нужно, иди сейчас, отдай и покайся.
- Не пойду!
- Как ты смеешь! так завтра нельзя причащаться, ты деньги притаил, это грех, пойдем вместе, пойдем!
Больно было, что мать не понимала, как прощен был двугривенный, и вот это всегда самое плохое на свете: - "я не виноват, а выходит виноват, и никак нельзя этого никому объяснить, даже мать не поймет". Курымушка заплакал, мать приняла это за каприз, тащила его за рукав, громко шептала у алтаря, вызывая: - "батюшка, батюшка!". Он вышел. Мать объяснила ему грех Курымушки, - не отдал деньги и теперь вот плачет.
- Ничего, ничего, Бог простит, - ответил батюшка, поглаживая его по голове, - и смотрите еще, он у вас архиереем будет.
На другой день после причастия было получено свидетельство о говении, мать спешила в деревню к посеву озими. Из окна своей комнаты у доброй немки Вильгельмины Шмоль Курымушка видел, как гнедой Сокол долго поднимал мать на Чернослободскую гору, и у Кладбищенской березовой рощи, где выходит непременно старичок с колокольчиком, мать скрылась. Березки кладбищенской рощи уже стали желтеть, и это как-то сошлось с желтой холодной вечерней зарей, и желтая заря сошлась с желтобокой холодной Антоновкой в крепкой росе, все свое деревенское встало неизъяснимо прекрасным и утраченным навсегда. Особенно больно было какое-то предчувствие, что мать никогда уже не вернется такой, как была, это схватило, сжало всю душу мальчика, он положил голову на подоконник, зарыдал, и так все плакал, и плакал, пока не уснул под уговоры доброй Вильгельмины.
КОРОВЬЯ СМЕРТЬ.
Бывает, - на берегу лежит лодочка, к ней уже и чайки привыкли, садятся рыбу клевать; странник лег отдохнуть, но вот подошла волна, схватила и понесла куда-то лодочку с человеком, только человек тот ни при чем, нет у него ни весел, ни руля, ни паруса. Так вот и Курымушку волна подхватила и выбросила на самую заднюю скамейку, тут сел он рядом с второгодником, по прозвищу Ахилл. Гигант второгодник был всем хорош, - слабость его была только одна: несчастная любовь к Вере Соколовой. Ахилл сразу все рассказал Курымушке про учителей.
- Директора, - сказал он, - ты не бойся, - он справедливый латыш; был бы ранец на плечах, все пуговицы пришиты, не любит, если сморкаешься на себя и носишь на куртке сморчок, разное такое, к этому привыкнешь. Инспектор тоже не страшен, - он любит читать смешные рассказы Гоголя и сам первый смеется; угодить ему просто: нужно громче всех смеяться; когда он читает, то хохот идет в классе, как в обезьяньем лесу, за это и прозвали его Обезьян. Есть еще надзиратель Заяц, - сам всего до-смерти боится, но ябедничает, доносит, нашептывает; с ним надо поосторожнее. Козел - учитель географии, считается и учителями за сумасшедшего; тому - что на ум взбредет, и с ним все от счастья. Страшней всех учитель математики Коровья Смерть, тот как первый раз если поставил единицу, так с единицей и пойдешь на весь год. Твоя фамилия очень плохая, начинается с буквы А, первый всегда будешь попадать, тебе нужно хорошо выучить первый урок, а то сразу под Коровью Смерть попадешь, и тут тебе крышка.
- Почему же он называется Коровьей Смертью? - спросил Курымушка.
- Вот почему: ежели он тебе единицу в начале поставил, и ты с этой единицей пошел на весь год, то ты уже больше не ученик, а корова.
- Ты сам - корова?
- Был прошлый год коровой, тут все назади были коровами, но я надеюсь в этом году попасть в ученики. Ты это сам поймешь сразу, - вот он идет.
Коровья Смерть, рыхлый и серый лицом, вошел к костылем, сел на кафедру и ногу положил отдельно на стул: в ноге, сказали, у него подагра. Все вынули синие тетрадки и стали под его диктовку писать весь час правила.
- Это вызубри, - учил Ахилл, - на зубок, тебя завтра первого спросит, - смотри, не подведи, а то с тебя рассердится, и пойдет, - много лишних коров наделает.
- Не подвести бы класс! - опасливо думал Курымушка дома, приступая к зубрежке. В слове "класс" ему сразу далось что-то очень хорошее, за что нужно стоять и, Боже сохрани, подвести. А что учителя - враги классу, то это само собою понятно. Зубрить Курымушка начал возле того самого окошка, откуда виднелась кладбищенская березовая роща, за которой далеко в полях был рай, так ему теперь представлялся их дом в саду. Очень было трудно зубрить, думая о желтобокой Антоновке, но он честно вызубрил, а утром повторил и, когда в гимназию шел, все твердил: "сложение есть действие...".
- Хорошо вызубрил? - спросил Ахилл.
- Хорошо.
- Ну-ка!
- Сложение есть действие...
И стал.
- ... посредством которого... - подсказал Ахилл.
- Да, да: посредством которого...
- Стой, идет!
- Идет, идет, идет! - прошумело в классе и стихло, как перед грозой.
Далеко слышался в коридоре стук костылем. Коровья Смерть приближался, в классе все мертвело и мертвело. А когда Смерть вошел и сел на кафедру, Курымушке все стало бледно вокруг и слабо в себе. Немо прозвучало какое-то ужасное слово, невозможно было его принять на себя, а все-таки слово это было: Алпатов.
- Тебя, тебя! - шептали вокруг.
- Алпатов здесь?
- Здесь, здесь! - крикнули за Курымушку и толкнули его вперед между партами, дальше еще толкнули, и так пошло до самой кафедры и все шло как с самого начала: без весел, без руля, без паруса волны несли куда-то Курымушку.
- Дай тетрадь!
Курымушка подал.
- Что есть сложение?
- Сложение есть действие...
Запнулся.
Везде в классе, как тетерева в лесу шипели и бормотали:
- ... посредством которого, посредством которого...
- Молчать! - крикнул Коровья Смерть.
Курымушка погрузился куда-то в глубокую бездну и уходил туда все глубже и глубже.
- Долго ли ты будешь молчать?
Жужжала муха осенняя, летала по классу, будто над ухом молотилка гудела, и стукалась в стекло, как топором: бух! бух! Тут было как на стойке по зрячей дичи, есть такие шальные лягаши: видит, у самого носа его птица сидит в траве, и стоит, не тронет, только глаза огнем горят и где-нибудь у задней ноги еле заметно шерсть дрожит и дрожит, так стоять бы ему до смерти, но птица шевельнулась... и, - вот зачем левая передняя нога на стойке у лягаша подогнута, - эта левая нога теперь метнулась, как молния, и полетел шальной пес с брехом по болоту за дичью.
Курымушка тоже, как птица, шевельнулся и посмотрел искоса на учителя: у-у-у! - что там он увидел: у-у-у, какая страсть! Коровья Смерть, чуть-чуть покачивая головой сверху вниз, выражая такое презрение, такую ненависть, будто это не человечек стоял перед ним, а сама его подагра вышла из ноги и вот такой оказалась, в синем мундирчике, красная, потная, виноватая. Курымушка скорей отвел глаза, но было уже поздно: раз птица шевельнулась, стойка мгновенно кончается, Коровья Смерть спросил:
- Отец есть?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12