Вышли из окружения. Потом отступали. А отступление, мил человек, это хуже смерти. Никому не пожелаю. Идем, бывало, через деревни, а бабы да старики выйдут, возле изб станут и стоят молча - смотрят. А мы - головы опустив, идем. Идем, а у меня так сердце в груди и переворачивается. А в глаза им взглянуть не могу... Так прошли мы до самого Смоленска, а там в одной деревеньке остановились на привал пятиминутный - ремень подтянуть да портянки переменить. И вот, мил человек, стукнул я в окошко одной избы, -чтоб, значит, воды испить вынесли. И выходит ко мне девушка - моя ровесница. Красивая, синеглазая, русая коса до пояса. Я сразу и язык проглотил - думал, тут кроме стариков да старух и нет никого. А она без слов поняла мою просьбу, вынесла воды в ковшике медном и стоит. Я ту воду залпом выпил, и , признаюсь, показалась она тогда мне слаще всех вин и нектаров. Отер губы рукавом, передал ей ковшик и говорю:
- Спасибо тебе.
А она тоже смотрит на меня во все глаза, я ведь, не скрою, тоже парень видный был.
- На здоровье,- говорит.- А вы,- говорит,- курящий?
- Да,- говорю,- покуриваю слегка.
Тут она ушла и вскоре возвращается, а в руке у нее кисет. Вот этот самый кисет. В ту пору он совсем новый был. И молвит она мне такую речь:
- Этот кисет, товарищ солдат, сшила я недавно. Хотела своему брату послать, да вот пришла на него похоронка неделю назад. Погиб он под Гомелем. Возьмите вы этот кисет. В нем и табак хороший. Я еще до войны в городе покупала.
И протягивает мне кисет.
Ну, коли такое дело, взял я.
- Спасибо,- говорю. - А как тебя звать?
- Наташей.
- А я, - говорю, - Николай.
И тут она меня за руку берет и говорит:
- Вот что, Николай. Есть у меня к тебе одна просьба. Пообещай мне, что курить ты отныне бросишь и не закуришь до тех пор, пока наши Берлин не возьмут, одолеют врага, - тогда сразу и закури.
Удивился я такой просьбе и такой уверенности в нашей победе. Но сразу пообещал. И скажу вам прямо - от этакой уверенности и сам я тогда словно силы набрался, крепче стал. Будто в сердце у меня какой-то переворот сделался. Всю войну кисет Наташи у сердца хранил, а глаза ее не мог забыть ни на час. Во время самых тяжких боев помнил я их и видел перед собой... короче, ходил я огенными военными тропами все четыре года. Москву оборонял, Ленинград освобождал, потом на запад пошел. Брал Киев, брал Варшаву. Брал Берлин. И рейхстаг брать мне пришлось. в то время был я капитаном, командовал батальоном. Трижды ранен, трижды контужен. Медалей - полная грудь. Четыре ордена. И вот, мил человек, взяли мы рейхстаг, добили зверя в его логове. И хоть тяжелый, кровавый бой был, а вспомнил я про Наташин наказ, как только закричали вокруг "ура!" - достал кисет, развязал, насыпал табаку в клочок армейской газеты, свернул самокруточку и закурил. Закурил... И вот что скажу - слаще той самокруточки ничего не было. Курил я, а сам слезы кулаком вытирал. Как говорится поработали, добили кровавого гада, теперь и покурить можно...
Ну, а потом пришла ко мне беда. День победы, пора домой ехать, а тут нашлась в полку черная душа - оклеветали меня перед начальством, и арестовали солдата. Поехал я по злому навету в Сибирь лес валить. И валил его вплоть до двадцатого съезда нашей партии. и все это время кисет Наташин со мной был. Лежал у сердца. В лютые сибирские морозы согревал он меня, не давал духом пасть. А Наташино лицо так и стояло перед глазами. Тяжело мне пришлось - не скрою. Но - выжил, а главное - злобы не нажил. Вернули мне в пятдесят шестом партбилет, устроили на работу в роно. И как только первые выходные выдались - сразу в Смоленскую область поехал. И аккурат в ту самую деревню. Быстро нашел ее. Да только Наташиного дома найти не смог. Нет его. В войну всю деревню немцы сожгли, после в сорок шестом ее заново строили. А Наташа, как мне в ихнем сельсовете сказали, еще в сорок первом в партизаны подалась. С тех пор про нее не слыхали. Отряд был из небольших и вскоре ушел в Белоруссию. Вот, мил человек, дела какие. А главное, она ведь с бабушкой жила, родителей еще до войны потеряла. А бабуля уже давно померла. Так что концов родственных никаких не осталось. но хоть фамилию узнал. Поляковой она была. Ну и начались поиски Наташи Поляковой. Ох, и поскрипели тогда мои ботинчки. Четыре года искал я свою Наташу. И нашел. Нашел! Написали мне, что живет она в городе Одессе. Полякова Наталья Тимофеевна, 1923 года рождения. Взял отпуск за свой счет и поехал в Одессу. Нашел улицу, нашел дом. Вошел во двор. Подсказали мне квартиру номер шесть. Стучу. Открывает мне моя Наташа.. За шестнадцать лет она совсем не изменилась. Ну, чуть-чуть только. Косу не остригла, и глаза все те же остались. как два василька.
- Здравствуй,- говорю, - Наташа. Вот я тебя и нашел.
А она смотрит так удивленно и спрашивает:
- А вы кто?
Тут я ей кисет показал. Она поглядела, руки к лицу поднесла, подняла так левую, а после юбку теребит и так трогает, потрогает и отпустит, а ногой какчает и меня все тянет за рукава. А я стою с кисетом и плачу. А она присела и ногами так поделает, поделает и стала рукой колебать, чтобы выпрямить шнурок, а то он немного крив, когда не в натяжении, потому что в кисете был табак "Дукат". И вот так вот мы пошли в квартиру, или, вернее, в комнату, а она была немаленькой. Наташа так головой покачает, покачает и снова рукой делает, чтобы подавить, чтобы я шел вдоль, вольно. А кисет я опустил и решил возле шифонера. И тут все положеное, как последовательно говорили о главном, о фотографиях. Я плакать не умел, но стал говорить. Я говорю, мил человек, что работаю и делаю разные заказы по поводу чистого. И замечания. И она улыбается, потому что тоже знаком какой выброс, какое скольжение, располагает к ужину:
- Садитесь, садитесь. Это же наше дорогое.
А я говорю, почему мы вот так расположены и не слишком думали, что я был печатником там или чтоб знал, как надо прислонить правильно?
Или, может, я знал меньше?
Или перхоть была?
Они же понимали, что пол там как раз, даже другое больше, и не знал, почему я верил.
А я что - не брал половины?
Я же райком в утро тревожил и знал все телефонограммы.
Они проверяли. Это шло через Сифроню прямиком, даже если там указывалось через десятку, двойку, шестерку.
И смотрели.
Но верить, что разведение точно, и понимать, когда листы в руках были - отношение не книги. Не по книге. И не братство тесное, не точное. Мы понимали, почему тогда на каждом тяжелом углу говорили: "Запахундрия". Это было там первое действие по проверки. Точная дата и сразу - сигнал, сигнализированные, нелишенные, а после только - правильная почта, правильное золото. Жизнь была правильная. И жили правильно, потому что я видел, как намечалось, как выровняли по чистой сердцевине, избавили от этого вот лишнего веса.
Я понимаю, что ты говорила мне, когда так вот наклонишься, наклонишься и голенькая показываешь мне молочное видо, где гнилое бридо. Я знал, что именно спереди есть молоное видо, а сзади между белыми - гнилое бридо, а чуть повыше, есть так вот верить и видеть - будет и мокрое бридо, то есть мокренькое бридо, очень я понимал.
Я уверен, что простые человеческие условия будут хорошо понимать и главное - обнимать. А обниматься - мы не понимали, почему я думал, что обниматься можно только за молочное видо.
Обниматься, я ведь очаровательно помнил, что обниматься против потока, против уяснения необходимо правильно.
1 2 3
- Спасибо тебе.
А она тоже смотрит на меня во все глаза, я ведь, не скрою, тоже парень видный был.
- На здоровье,- говорит.- А вы,- говорит,- курящий?
- Да,- говорю,- покуриваю слегка.
Тут она ушла и вскоре возвращается, а в руке у нее кисет. Вот этот самый кисет. В ту пору он совсем новый был. И молвит она мне такую речь:
- Этот кисет, товарищ солдат, сшила я недавно. Хотела своему брату послать, да вот пришла на него похоронка неделю назад. Погиб он под Гомелем. Возьмите вы этот кисет. В нем и табак хороший. Я еще до войны в городе покупала.
И протягивает мне кисет.
Ну, коли такое дело, взял я.
- Спасибо,- говорю. - А как тебя звать?
- Наташей.
- А я, - говорю, - Николай.
И тут она меня за руку берет и говорит:
- Вот что, Николай. Есть у меня к тебе одна просьба. Пообещай мне, что курить ты отныне бросишь и не закуришь до тех пор, пока наши Берлин не возьмут, одолеют врага, - тогда сразу и закури.
Удивился я такой просьбе и такой уверенности в нашей победе. Но сразу пообещал. И скажу вам прямо - от этакой уверенности и сам я тогда словно силы набрался, крепче стал. Будто в сердце у меня какой-то переворот сделался. Всю войну кисет Наташи у сердца хранил, а глаза ее не мог забыть ни на час. Во время самых тяжких боев помнил я их и видел перед собой... короче, ходил я огенными военными тропами все четыре года. Москву оборонял, Ленинград освобождал, потом на запад пошел. Брал Киев, брал Варшаву. Брал Берлин. И рейхстаг брать мне пришлось. в то время был я капитаном, командовал батальоном. Трижды ранен, трижды контужен. Медалей - полная грудь. Четыре ордена. И вот, мил человек, взяли мы рейхстаг, добили зверя в его логове. И хоть тяжелый, кровавый бой был, а вспомнил я про Наташин наказ, как только закричали вокруг "ура!" - достал кисет, развязал, насыпал табаку в клочок армейской газеты, свернул самокруточку и закурил. Закурил... И вот что скажу - слаще той самокруточки ничего не было. Курил я, а сам слезы кулаком вытирал. Как говорится поработали, добили кровавого гада, теперь и покурить можно...
Ну, а потом пришла ко мне беда. День победы, пора домой ехать, а тут нашлась в полку черная душа - оклеветали меня перед начальством, и арестовали солдата. Поехал я по злому навету в Сибирь лес валить. И валил его вплоть до двадцатого съезда нашей партии. и все это время кисет Наташин со мной был. Лежал у сердца. В лютые сибирские морозы согревал он меня, не давал духом пасть. А Наташино лицо так и стояло перед глазами. Тяжело мне пришлось - не скрою. Но - выжил, а главное - злобы не нажил. Вернули мне в пятдесят шестом партбилет, устроили на работу в роно. И как только первые выходные выдались - сразу в Смоленскую область поехал. И аккурат в ту самую деревню. Быстро нашел ее. Да только Наташиного дома найти не смог. Нет его. В войну всю деревню немцы сожгли, после в сорок шестом ее заново строили. А Наташа, как мне в ихнем сельсовете сказали, еще в сорок первом в партизаны подалась. С тех пор про нее не слыхали. Отряд был из небольших и вскоре ушел в Белоруссию. Вот, мил человек, дела какие. А главное, она ведь с бабушкой жила, родителей еще до войны потеряла. А бабуля уже давно померла. Так что концов родственных никаких не осталось. но хоть фамилию узнал. Поляковой она была. Ну и начались поиски Наташи Поляковой. Ох, и поскрипели тогда мои ботинчки. Четыре года искал я свою Наташу. И нашел. Нашел! Написали мне, что живет она в городе Одессе. Полякова Наталья Тимофеевна, 1923 года рождения. Взял отпуск за свой счет и поехал в Одессу. Нашел улицу, нашел дом. Вошел во двор. Подсказали мне квартиру номер шесть. Стучу. Открывает мне моя Наташа.. За шестнадцать лет она совсем не изменилась. Ну, чуть-чуть только. Косу не остригла, и глаза все те же остались. как два василька.
- Здравствуй,- говорю, - Наташа. Вот я тебя и нашел.
А она смотрит так удивленно и спрашивает:
- А вы кто?
Тут я ей кисет показал. Она поглядела, руки к лицу поднесла, подняла так левую, а после юбку теребит и так трогает, потрогает и отпустит, а ногой какчает и меня все тянет за рукава. А я стою с кисетом и плачу. А она присела и ногами так поделает, поделает и стала рукой колебать, чтобы выпрямить шнурок, а то он немного крив, когда не в натяжении, потому что в кисете был табак "Дукат". И вот так вот мы пошли в квартиру, или, вернее, в комнату, а она была немаленькой. Наташа так головой покачает, покачает и снова рукой делает, чтобы подавить, чтобы я шел вдоль, вольно. А кисет я опустил и решил возле шифонера. И тут все положеное, как последовательно говорили о главном, о фотографиях. Я плакать не умел, но стал говорить. Я говорю, мил человек, что работаю и делаю разные заказы по поводу чистого. И замечания. И она улыбается, потому что тоже знаком какой выброс, какое скольжение, располагает к ужину:
- Садитесь, садитесь. Это же наше дорогое.
А я говорю, почему мы вот так расположены и не слишком думали, что я был печатником там или чтоб знал, как надо прислонить правильно?
Или, может, я знал меньше?
Или перхоть была?
Они же понимали, что пол там как раз, даже другое больше, и не знал, почему я верил.
А я что - не брал половины?
Я же райком в утро тревожил и знал все телефонограммы.
Они проверяли. Это шло через Сифроню прямиком, даже если там указывалось через десятку, двойку, шестерку.
И смотрели.
Но верить, что разведение точно, и понимать, когда листы в руках были - отношение не книги. Не по книге. И не братство тесное, не точное. Мы понимали, почему тогда на каждом тяжелом углу говорили: "Запахундрия". Это было там первое действие по проверки. Точная дата и сразу - сигнал, сигнализированные, нелишенные, а после только - правильная почта, правильное золото. Жизнь была правильная. И жили правильно, потому что я видел, как намечалось, как выровняли по чистой сердцевине, избавили от этого вот лишнего веса.
Я понимаю, что ты говорила мне, когда так вот наклонишься, наклонишься и голенькая показываешь мне молочное видо, где гнилое бридо. Я знал, что именно спереди есть молоное видо, а сзади между белыми - гнилое бридо, а чуть повыше, есть так вот верить и видеть - будет и мокрое бридо, то есть мокренькое бридо, очень я понимал.
Я уверен, что простые человеческие условия будут хорошо понимать и главное - обнимать. А обниматься - мы не понимали, почему я думал, что обниматься можно только за молочное видо.
Обниматься, я ведь очаровательно помнил, что обниматься против потока, против уяснения необходимо правильно.
1 2 3