Василий Парамонович надел свой самый плотный костюм и электронные часы, Ахмед Хасянович трижды побрился и теперь с тревогой ощупывал быстро синеющую, рвущуюся вновь прорасти щетину, Антонина Сергеевна выглядела так, словно недавно умерла и теперь нарядно, за большие деньги, мумифицирована; холодный ветер раздувал ее кудри, где мелькали забытые впопыхах, неотстегнутые бигуди; Перхушков тоже был где-то тут: притворялся валуном, обросшим поздними, заиндевевшими подорожниками, а может быть, вон той корягой. Рябина пылала, обещая скорую метельную зиму, и далеко, насколько хватает глаз, видны были далекие леса в осенней дымке, желтые уже и бурые.
И серый свод неба над нами, где выла, проносясь, не имеющая где присесть, эскадрилья, и далекие бурые леса, и холм посреди глобуса, где мы топтались на ветру, выдувающем соль из резных солонок, и подмерзшая земля, дрожащая под копытами вороного, восставшего, невидимого отсюда коня – все это была в тот миг наша жизнь, наша единственная цельная, полная и замкнутая, реальная, ощутимая жизнь – вот такая и никакая другая. И выход из нее был только один.
– Нет, это не жизнь, – вдруг громко сказала Джуди, прочтя мои мысли, и все в недоумении оглянулись. Нет, она была не права. Это жизнь, жизнь. Это она. Ибо жизнь, как нас учили, есть форма существования белковых молекул, а что сверх того – то суть пустые претензии, узоры на воде, вышивание дымом. Стоит принять этот мудрый взгляд – и сердцу будет не так больно, «а больно – так разве чуть-чуть», как писал поэт. Вот только поменьше бы мечтать, ведь жизнь жестока к мечтателям. Ну чем провинилась я? Впрочем, не обо мне речь. Чем провинилась Джуди, простудившаяся на холме города Р. и через две недели умершая от воспаления легких, так и не родив нам Пушкина, так и не встретив ни одного больного животного, так и пропав ни за грош? Да, она, сказать по правде, померла, как собака – в чужой стране, среди чужих людей, которым она – чего уж там – была только обузой; вспомнишь о ней иногда и думаешь: кто такая была? чего хотела и как ее, в конце концов, звали? И что думала она об этих странных людях, окружавших ее, прятавших, кричавших, пугавшихся и вравших, – белых, как личинки жуков, как опарыши, как сырое тесто людях, то быстро-быстро принимавшихся что-то – говорить, махая руками, то стоявших у окна в слезах, как будто это именно они заблудились в жизненной чаще? А тот же дядя Женя – чем провинился он, растерзанный на основные белковые молекулы в чужом краю, у водопада, – палка в руке, недоеденный банан во рту, боль и недоумение в выпуклых дипломатических глазах? И право же, я, чувствуя в нем своего романтического собрата, не осужу его, как не осужу ни Ольгу Христофоровну с ее еженощными снами, где сабли, и дым, и кони яблочной масти, ни Василия Парамоновича, рожденного ползать, но взахлеб летавшего, как дитя, при любой возможности, ни Светлану, простую московскую девушку с аппетитами падишаха.
Тут дрогнул куст боярышника, и невидимый Перхушков, откашлявшись, заговорил из куста:
– О черт. Mea culpa. Зашибесся с вами. Ведь не предусмотрели возможные валютные операции!
– Какие валютные операции? – ужаснулся Ахмед Хасянович, озираясь безумными и прекрасными козьими глазами. Светлана взглянула на Ахмеда Хасяновича, полюбила его до гроба и прильнула к его груди.
– Какие-какие, – закричало из куста, – запрещенные, вот какие! Вы соображаете, что нас ждет? Высоко сижу, далеко гляжу, не смыкаю очей; вижу, вижу: идут товарищи побратимы деревнями и селами, несут товарищи побратимы тулумбасскую валюту; блеск ее нестерпим, число ее не учтено; скупают по деревням и селам молоко и капусту, галоши и карамель, подрывают допустимое, нарушают разрешенное. Сейчас вступят товарищи тулумбасы в город Р., вверенный попечению моему: рухнут столбы и затрещит кровля, зашатаются стены и разверзнется земля, черным дымом задымятся сберкассы и небесный огонь пожрет жилконторы и отделы государственного страхования, если хоть мельчайшая валютная единица коснется десницы хоть ничтожнейшего из наших соотечественников. Страх, петля и яма! – крикнул куст.
И, словно отвечая его речам, внизу, под холмом, пропела труба, то Ольга Христофоровна объявляла сбор всех частей, которых, впрочем, не было.
– От незадача… – прошептал Василий Парамонович. – А может, и обойдется? Из центра вроде сообщали: ихняя валюта – ракушки на бечевках. Махонькие такие, желтые в крапинку. На детский срам похожие. Было указание.
– Может, и обойдется, – успокоился куст. – А ответственность все равно на Ахмеде Хасяновиче.
– Идут! – крикнул Ахмед Хасянович.
Тулумбасы шли и шли нескончаемым потоком, ломая кусты и подминая деревья.
– Тыщ пять, – прикинул Василий Парамонович и выразился по-фронтовому некрасиво.
– Ну чисто татары, – пригорюнилась Антонина Сергеевна совсем по-старинному, на что Ахмед Хасянович отвечал: «однако я вам попрошу!» – Отчего они вооружены? – закричал зоркий Перхушков. – Сейчас кое-кого испепелю с занесением в учетную карточку!
– Вот так он всегда, – покрутила головой Антонина Сергеевна. – Стращает, а в сущности добрая душа. Живность тоже любит. У него дома и цыплятки, и утятки, и индюшатки. Всех и в лицо знает, и по именам. Сам их кормит, сам и кушает. И всегда ведь запишет, кого съел: Пеструшку или Кокошу, или Белохвостика, и фото в альбом наклеит. Как с детьми, честное слово.
Солнце прорвало тучи и блеснуло на ружейных стволах подступавшей толпы.
– Да ведь это наши! Солдатики! – засмеялся радостно Василий Парамонович. – Вовремя поспели! Хлебу-соли отбой! Это же наши идут! Вон и танки показались! Господи, радость-то какая!
И точно, это были наши. Двигались стройно, красиво, оставляя за собой ровную, как шоссе, просеку. Двигались пешком, и на мотоциклах, и на газиках, и на танках, и на «Волгах», черных и молочных, и на одном «мерседесе», закамуфлированном под избушку путевого обходчика.
Избушка повернулась к лесу задом, к нам передом, и из лакированной двери, сияя нестерпимой мужской красотой, вышел полковник Змеев.
Светлана, увидев его, даже закричала.
– Хей-хо! – по-иностранному приветствовал наше начальство полковник Змеев. – Здравия желаю. Сколько прекрасных разноцветных женщин и нарядных гражданских лиц! Как чудно светит солнце и бодрит морозный ветерок! Как символичны щедрые дары нашей богатой земли: хлеб, а также соль. Но и мы не курами клеваны: позвольте отблагодарить вас за внимание и гостеприимство и преподнести вам скромные дары, сработанные или реквизированные нашими ведомственными умельцами в часы редкого досуга. Амангельдыев! Подай скромные дары.
Амангельдыев, солдат небольшого роста, выражавший на лице постоянную готовность либо к испугу, либо к немедленному физическому наслаждению, подал ящик со скромными дарами и расстелил на жухлой траве скатерть с кистями, которая как-то сразу и густо покрылась бутылками с коньяком и холодными рыбными закусками.
– Ну, с прибытием! – чокнулся с гостями Василий Парамонович. – Слава богу. Вовремя поспели. Мы уж волновались. Вон авиация-то: не подвела, с утра шастает. Шестой океан! Понимать надо!
– Голубой простор, – согласился Ахмед Хасянович, ревниво поглядывая на полковника, трижды обвитого Светланой. – Небесные орлы.
– Туда, где танк не проползет, туда домчит стальная птица, – радовался Василий Парамонович.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
И серый свод неба над нами, где выла, проносясь, не имеющая где присесть, эскадрилья, и далекие бурые леса, и холм посреди глобуса, где мы топтались на ветру, выдувающем соль из резных солонок, и подмерзшая земля, дрожащая под копытами вороного, восставшего, невидимого отсюда коня – все это была в тот миг наша жизнь, наша единственная цельная, полная и замкнутая, реальная, ощутимая жизнь – вот такая и никакая другая. И выход из нее был только один.
– Нет, это не жизнь, – вдруг громко сказала Джуди, прочтя мои мысли, и все в недоумении оглянулись. Нет, она была не права. Это жизнь, жизнь. Это она. Ибо жизнь, как нас учили, есть форма существования белковых молекул, а что сверх того – то суть пустые претензии, узоры на воде, вышивание дымом. Стоит принять этот мудрый взгляд – и сердцу будет не так больно, «а больно – так разве чуть-чуть», как писал поэт. Вот только поменьше бы мечтать, ведь жизнь жестока к мечтателям. Ну чем провинилась я? Впрочем, не обо мне речь. Чем провинилась Джуди, простудившаяся на холме города Р. и через две недели умершая от воспаления легких, так и не родив нам Пушкина, так и не встретив ни одного больного животного, так и пропав ни за грош? Да, она, сказать по правде, померла, как собака – в чужой стране, среди чужих людей, которым она – чего уж там – была только обузой; вспомнишь о ней иногда и думаешь: кто такая была? чего хотела и как ее, в конце концов, звали? И что думала она об этих странных людях, окружавших ее, прятавших, кричавших, пугавшихся и вравших, – белых, как личинки жуков, как опарыши, как сырое тесто людях, то быстро-быстро принимавшихся что-то – говорить, махая руками, то стоявших у окна в слезах, как будто это именно они заблудились в жизненной чаще? А тот же дядя Женя – чем провинился он, растерзанный на основные белковые молекулы в чужом краю, у водопада, – палка в руке, недоеденный банан во рту, боль и недоумение в выпуклых дипломатических глазах? И право же, я, чувствуя в нем своего романтического собрата, не осужу его, как не осужу ни Ольгу Христофоровну с ее еженощными снами, где сабли, и дым, и кони яблочной масти, ни Василия Парамоновича, рожденного ползать, но взахлеб летавшего, как дитя, при любой возможности, ни Светлану, простую московскую девушку с аппетитами падишаха.
Тут дрогнул куст боярышника, и невидимый Перхушков, откашлявшись, заговорил из куста:
– О черт. Mea culpa. Зашибесся с вами. Ведь не предусмотрели возможные валютные операции!
– Какие валютные операции? – ужаснулся Ахмед Хасянович, озираясь безумными и прекрасными козьими глазами. Светлана взглянула на Ахмеда Хасяновича, полюбила его до гроба и прильнула к его груди.
– Какие-какие, – закричало из куста, – запрещенные, вот какие! Вы соображаете, что нас ждет? Высоко сижу, далеко гляжу, не смыкаю очей; вижу, вижу: идут товарищи побратимы деревнями и селами, несут товарищи побратимы тулумбасскую валюту; блеск ее нестерпим, число ее не учтено; скупают по деревням и селам молоко и капусту, галоши и карамель, подрывают допустимое, нарушают разрешенное. Сейчас вступят товарищи тулумбасы в город Р., вверенный попечению моему: рухнут столбы и затрещит кровля, зашатаются стены и разверзнется земля, черным дымом задымятся сберкассы и небесный огонь пожрет жилконторы и отделы государственного страхования, если хоть мельчайшая валютная единица коснется десницы хоть ничтожнейшего из наших соотечественников. Страх, петля и яма! – крикнул куст.
И, словно отвечая его речам, внизу, под холмом, пропела труба, то Ольга Христофоровна объявляла сбор всех частей, которых, впрочем, не было.
– От незадача… – прошептал Василий Парамонович. – А может, и обойдется? Из центра вроде сообщали: ихняя валюта – ракушки на бечевках. Махонькие такие, желтые в крапинку. На детский срам похожие. Было указание.
– Может, и обойдется, – успокоился куст. – А ответственность все равно на Ахмеде Хасяновиче.
– Идут! – крикнул Ахмед Хасянович.
Тулумбасы шли и шли нескончаемым потоком, ломая кусты и подминая деревья.
– Тыщ пять, – прикинул Василий Парамонович и выразился по-фронтовому некрасиво.
– Ну чисто татары, – пригорюнилась Антонина Сергеевна совсем по-старинному, на что Ахмед Хасянович отвечал: «однако я вам попрошу!» – Отчего они вооружены? – закричал зоркий Перхушков. – Сейчас кое-кого испепелю с занесением в учетную карточку!
– Вот так он всегда, – покрутила головой Антонина Сергеевна. – Стращает, а в сущности добрая душа. Живность тоже любит. У него дома и цыплятки, и утятки, и индюшатки. Всех и в лицо знает, и по именам. Сам их кормит, сам и кушает. И всегда ведь запишет, кого съел: Пеструшку или Кокошу, или Белохвостика, и фото в альбом наклеит. Как с детьми, честное слово.
Солнце прорвало тучи и блеснуло на ружейных стволах подступавшей толпы.
– Да ведь это наши! Солдатики! – засмеялся радостно Василий Парамонович. – Вовремя поспели! Хлебу-соли отбой! Это же наши идут! Вон и танки показались! Господи, радость-то какая!
И точно, это были наши. Двигались стройно, красиво, оставляя за собой ровную, как шоссе, просеку. Двигались пешком, и на мотоциклах, и на газиках, и на танках, и на «Волгах», черных и молочных, и на одном «мерседесе», закамуфлированном под избушку путевого обходчика.
Избушка повернулась к лесу задом, к нам передом, и из лакированной двери, сияя нестерпимой мужской красотой, вышел полковник Змеев.
Светлана, увидев его, даже закричала.
– Хей-хо! – по-иностранному приветствовал наше начальство полковник Змеев. – Здравия желаю. Сколько прекрасных разноцветных женщин и нарядных гражданских лиц! Как чудно светит солнце и бодрит морозный ветерок! Как символичны щедрые дары нашей богатой земли: хлеб, а также соль. Но и мы не курами клеваны: позвольте отблагодарить вас за внимание и гостеприимство и преподнести вам скромные дары, сработанные или реквизированные нашими ведомственными умельцами в часы редкого досуга. Амангельдыев! Подай скромные дары.
Амангельдыев, солдат небольшого роста, выражавший на лице постоянную готовность либо к испугу, либо к немедленному физическому наслаждению, подал ящик со скромными дарами и расстелил на жухлой траве скатерть с кистями, которая как-то сразу и густо покрылась бутылками с коньяком и холодными рыбными закусками.
– Ну, с прибытием! – чокнулся с гостями Василий Парамонович. – Слава богу. Вовремя поспели. Мы уж волновались. Вон авиация-то: не подвела, с утра шастает. Шестой океан! Понимать надо!
– Голубой простор, – согласился Ахмед Хасянович, ревниво поглядывая на полковника, трижды обвитого Светланой. – Небесные орлы.
– Туда, где танк не проползет, туда домчит стальная птица, – радовался Василий Парамонович.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14