Противники Аквината — единственные противники католической мысли, создатели великих языческих систем, очень древние, как Будда, или очень новые, как Ницше. Когда на фоне этих систем мы видим огромного Фому, мы понимаем, во-первых, что он единственный оптимист среди богословов и, во-вторых, что католичество — единственное оптимистическое богословие. Можно, конечно, состряпать что-нибудь поприятней, если перемешать веру со всем, что ей противоречит. Но среди последовательных учений только это — на стороне жизни.
Сравнительное изучение религий разрешило нам сравнивать религии и противопоставлять их друг другу. Пятьдесят лет тому назад любили доказывать, что все религии, в сущности, одинаковы (иногда — что они одинаково ценны, иногда — что одинаково вздорны). Потом наука эта внезапно стала научной и обнаружила глубочайшие пропасти и высочайшие вершины. Конечно, истинно верующие люди должны уважать друг друга. Но это уважение помогает увидеть различие там, где видели только безличие. Чем выше мы оценим благородную отрешенность Будды, тем лучше поймем, что она прямо противоположна спасению мира, делу Христа. Христианин уходит из мира сего в мироздание, буддист бежит от мироздания еще больше, чем от мира. Один возвращается к Творцу, к сотворению, другой растворяет себя. Христианство и буддизм, крест и мировое древо часто сравнивают. На самом же деле они соответствуют друг другу только так, как соответствуют ключ и замок, холм и долина. В определенном смысле высокое отчаяние буддизма — единственная альтернатива священному дерзновению христианства. И впрямь перед человеком, живущим истинно духовной жизнью, стоит дилемма очень трудная, даже страшная. Мало что на свете может сравниться с ней по своей полноте. И тот, кто не взошел на вершину Христа, сорвется в пропасть Будды.
Это относится (хотя и в менее резкой, да и менее достойной форме) ко всему, что предлагает нам языческий мир. Почти все ведет в безнадежный омут повторения, знакомый древним. Почти все приходит к одной и той же идее возвращения. Это и есть то самое, что Будда назвал колесом скорби, а бедный Ницше — радостной мудростью (интересно, как представлял он себе мудрость печальную?). Честно говоря, Ницше думал так в конце, не в начале. Ему угрожало помрачение рассудка, и мысли его уже не похожи на прежние прекрасные откровения о смелой свободе или творческой новизне. Он захотел распрямиться, но упал и разбился, словно его казнили на колесе.
Одна на свете, высоко над колесами и омутами стоит вера святого Фомы. В ней уравновешены мудрость, которая глубже восточной, и блеск, который ярче античного. Лишь она учит, что жизнь — приключение, что велики начало ее и цель, что корень ее — в радости Божьей, свершение — в счастье человека, о котором говорят древние слова, торжественные и точные, как старинный танец: «Ибо радость моя — с сынами человеческими».
Мне дано поверхностно рассказать о философии Аквината, едва коснуться его теологии и скромно умолчать о его святости. Но приходится повторять снова и снова, с некоторой монотонностью, что его философия обусловлена его теологией, а теология — святостью. Другими словами, я должен снова напомнить, что великий философ был католиком, христианином, а без этого его нельзя понять. Аквинат крестил Аристотеля, Аристотель не смог бы крестить Аквината; чисто христианское чудо воскресило великого язычника. Доказать это можно тремя путями (как, наверное, сказал бы святой Фома).
Первое: в жизни святого Фомы это доказано тем, что только его правоверие могло вынести груз вроде бы нехристианских мыслей. Любовь покрывает множество грехов, и правоверие покрывает множество ересей — во всяком случае, множество мыслей, которые в спешке можно счесть еретическими. Личная вера святого Фомы была так убедительна, что ему простили безличную склонность к Аристотелю. Окрестил он Аристотеля или нет, он — его крестный отец. Он за него поручился, сказал, что древний грек не причинит вреда, и весь мир поверил ему на слово.
Второе: в философии святого Фомы это доказано тем, что у него была новая, христианская причина изучать факты, а не только истины. Томизм начинает с самых начал мысли, с пяти чувств и общих мест разума, и языческий философ мог бы презирать все это, как презирал он низшие виды искусства. Но материализм, который у язычника оборачивается цинизмом, может быть смирением у христианина. Святой Фома начал с фактов и ощущений точно так же, как мыл бы посуду в монастыре. Быть может, здравые суждения о конкретных фактах и впрямь были низкими, недостойными, но он не стыдился унижения. У язычников чистый скепсис легко станет чистым цинизмом; но даже грязь киников преобразилась у христиан в прах и золу святого. Если мы не поймем этого, мы упустим из виду величайший переворот в истории. Появилась новая причина для того, чтобы начать с материальных, даже самых низких вещей.
Третье: в теологии святого Фомы это доказано потрясающей истиной, на которой и зиждется его учение, как и всякое учение христианства. Появилась новая причина изучать чувства, ощущения, вообще жизнь обыкновенного человека. Тело было уже не тем, чем было оно для Платона и Порфирия. Оно висело на кресте. Оно восстало из могилы. Душа уже не презирала чувств — они служили Богочеловеку. Платон мог гнушаться плотью, Христос ею не гнушался. Пять человеческих чувств были освящены, как освящаются они, одно за другим, в христианском крещении. Слова «Поверю, когда увижу» стали теперь не плоским трюизмом, не пустой мудростью мещанина, как было в мире Платона. Зеркала, посылающие вести разуму, указали Христу путь в Вифанию, дали увидеть свет на высотах Иерусалима. Слух донес до Него крики толпы, устилавшей Его путь пальмовыми ветвями, и другой толпы, Его распявшей. Воплощение стало самой сутью нашей цивилизации, и материализм был неизбежен — я называю здесь этим словом уважение к материальному миру и к человеческому телу. Когда воскрес Христос, должен был воскреснуть и Аристотель.
Таковы три причины, их достаточно. Но есть что-то еще, и очень трудно сказать об этом, не рискуя сделать мою книгу популярной в современном смысле слова, то есть не переходя от веры к религиозности. Остался общий тон, общий склад Аквината, явный, как свет в просторном доме. Мысль его положительна; она освещена и согрета чудом тварного мира. Католические монахи дерзновенно прибавляют к имени поразительные прозвания, и смиренная сестрица может носить имя Святого Духа, смиренный брат зваться Иоанном Креста. К имени святого Фомы я прибавил бы имя Творца. Арабы говорят о ста именах Аллаха, но следуют и преданию о страшном, тайном имени, которое нельзя произнести, ибо Оно обозначает само Бытие, подобное беззвучному крику. Быть может, никто не подошел ближе Фомы к тому, чтобы назвать Творца по имени, Которое не напишешь иначе, чем «Я есмь».
Глава V
ИСТИННАЯ ЖИЗНЬ СВЯТОГО ФОМЫ
Даже в таком общем и поверхностном очерке приходится рассказать о том, что так трудно и так важно передать. Святой может быть человеком любого типа, но у него есть одна черта, которой у других нет. Святой отличается от обычного, рядового человека только тем, что всегда готов стать самым рядовым (слово это надо понимать в его первом, благородном значении, связанном со словом «ряд»).
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
Сравнительное изучение религий разрешило нам сравнивать религии и противопоставлять их друг другу. Пятьдесят лет тому назад любили доказывать, что все религии, в сущности, одинаковы (иногда — что они одинаково ценны, иногда — что одинаково вздорны). Потом наука эта внезапно стала научной и обнаружила глубочайшие пропасти и высочайшие вершины. Конечно, истинно верующие люди должны уважать друг друга. Но это уважение помогает увидеть различие там, где видели только безличие. Чем выше мы оценим благородную отрешенность Будды, тем лучше поймем, что она прямо противоположна спасению мира, делу Христа. Христианин уходит из мира сего в мироздание, буддист бежит от мироздания еще больше, чем от мира. Один возвращается к Творцу, к сотворению, другой растворяет себя. Христианство и буддизм, крест и мировое древо часто сравнивают. На самом же деле они соответствуют друг другу только так, как соответствуют ключ и замок, холм и долина. В определенном смысле высокое отчаяние буддизма — единственная альтернатива священному дерзновению христианства. И впрямь перед человеком, живущим истинно духовной жизнью, стоит дилемма очень трудная, даже страшная. Мало что на свете может сравниться с ней по своей полноте. И тот, кто не взошел на вершину Христа, сорвется в пропасть Будды.
Это относится (хотя и в менее резкой, да и менее достойной форме) ко всему, что предлагает нам языческий мир. Почти все ведет в безнадежный омут повторения, знакомый древним. Почти все приходит к одной и той же идее возвращения. Это и есть то самое, что Будда назвал колесом скорби, а бедный Ницше — радостной мудростью (интересно, как представлял он себе мудрость печальную?). Честно говоря, Ницше думал так в конце, не в начале. Ему угрожало помрачение рассудка, и мысли его уже не похожи на прежние прекрасные откровения о смелой свободе или творческой новизне. Он захотел распрямиться, но упал и разбился, словно его казнили на колесе.
Одна на свете, высоко над колесами и омутами стоит вера святого Фомы. В ней уравновешены мудрость, которая глубже восточной, и блеск, который ярче античного. Лишь она учит, что жизнь — приключение, что велики начало ее и цель, что корень ее — в радости Божьей, свершение — в счастье человека, о котором говорят древние слова, торжественные и точные, как старинный танец: «Ибо радость моя — с сынами человеческими».
Мне дано поверхностно рассказать о философии Аквината, едва коснуться его теологии и скромно умолчать о его святости. Но приходится повторять снова и снова, с некоторой монотонностью, что его философия обусловлена его теологией, а теология — святостью. Другими словами, я должен снова напомнить, что великий философ был католиком, христианином, а без этого его нельзя понять. Аквинат крестил Аристотеля, Аристотель не смог бы крестить Аквината; чисто христианское чудо воскресило великого язычника. Доказать это можно тремя путями (как, наверное, сказал бы святой Фома).
Первое: в жизни святого Фомы это доказано тем, что только его правоверие могло вынести груз вроде бы нехристианских мыслей. Любовь покрывает множество грехов, и правоверие покрывает множество ересей — во всяком случае, множество мыслей, которые в спешке можно счесть еретическими. Личная вера святого Фомы была так убедительна, что ему простили безличную склонность к Аристотелю. Окрестил он Аристотеля или нет, он — его крестный отец. Он за него поручился, сказал, что древний грек не причинит вреда, и весь мир поверил ему на слово.
Второе: в философии святого Фомы это доказано тем, что у него была новая, христианская причина изучать факты, а не только истины. Томизм начинает с самых начал мысли, с пяти чувств и общих мест разума, и языческий философ мог бы презирать все это, как презирал он низшие виды искусства. Но материализм, который у язычника оборачивается цинизмом, может быть смирением у христианина. Святой Фома начал с фактов и ощущений точно так же, как мыл бы посуду в монастыре. Быть может, здравые суждения о конкретных фактах и впрямь были низкими, недостойными, но он не стыдился унижения. У язычников чистый скепсис легко станет чистым цинизмом; но даже грязь киников преобразилась у христиан в прах и золу святого. Если мы не поймем этого, мы упустим из виду величайший переворот в истории. Появилась новая причина для того, чтобы начать с материальных, даже самых низких вещей.
Третье: в теологии святого Фомы это доказано потрясающей истиной, на которой и зиждется его учение, как и всякое учение христианства. Появилась новая причина изучать чувства, ощущения, вообще жизнь обыкновенного человека. Тело было уже не тем, чем было оно для Платона и Порфирия. Оно висело на кресте. Оно восстало из могилы. Душа уже не презирала чувств — они служили Богочеловеку. Платон мог гнушаться плотью, Христос ею не гнушался. Пять человеческих чувств были освящены, как освящаются они, одно за другим, в христианском крещении. Слова «Поверю, когда увижу» стали теперь не плоским трюизмом, не пустой мудростью мещанина, как было в мире Платона. Зеркала, посылающие вести разуму, указали Христу путь в Вифанию, дали увидеть свет на высотах Иерусалима. Слух донес до Него крики толпы, устилавшей Его путь пальмовыми ветвями, и другой толпы, Его распявшей. Воплощение стало самой сутью нашей цивилизации, и материализм был неизбежен — я называю здесь этим словом уважение к материальному миру и к человеческому телу. Когда воскрес Христос, должен был воскреснуть и Аристотель.
Таковы три причины, их достаточно. Но есть что-то еще, и очень трудно сказать об этом, не рискуя сделать мою книгу популярной в современном смысле слова, то есть не переходя от веры к религиозности. Остался общий тон, общий склад Аквината, явный, как свет в просторном доме. Мысль его положительна; она освещена и согрета чудом тварного мира. Католические монахи дерзновенно прибавляют к имени поразительные прозвания, и смиренная сестрица может носить имя Святого Духа, смиренный брат зваться Иоанном Креста. К имени святого Фомы я прибавил бы имя Творца. Арабы говорят о ста именах Аллаха, но следуют и преданию о страшном, тайном имени, которое нельзя произнести, ибо Оно обозначает само Бытие, подобное беззвучному крику. Быть может, никто не подошел ближе Фомы к тому, чтобы назвать Творца по имени, Которое не напишешь иначе, чем «Я есмь».
Глава V
ИСТИННАЯ ЖИЗНЬ СВЯТОГО ФОМЫ
Даже в таком общем и поверхностном очерке приходится рассказать о том, что так трудно и так важно передать. Святой может быть человеком любого типа, но у него есть одна черта, которой у других нет. Святой отличается от обычного, рядового человека только тем, что всегда готов стать самым рядовым (слово это надо понимать в его первом, благородном значении, связанном со словом «ряд»).
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28