ни одного знакомого человека.
Заявление его все инстанции прошло благополучно: двенадцать виз с росчерками и печатями так исполосовали все свободные места бумаги, что негде клюнуть курице, и вот, в конце занятий, когда служащие похватались за картузы, ему вручили ордер на получение, сказав:
— Бегите скорей вон к тому оконцу… Без двух минут четыре… Может, успеете.
Петр Иваныч совсем по-молодому, — даже приподнял темные, нарочно надетые очки, — подъехал, как на лыжах, к загородке и сунул в оконце ордер:
— Ради бога… Вот!..
Но его протянутую руку вдруг схватила за решеткой для дружеского пожатия неизвестная рука, и знакомый голос произнес:
— А, Петр Иваныч!.. Здравствуйте, милый человек.
И обе головы, одна перепуганно, другая любопытно,
так порывисто нырнули друг другу навстречу, что в самом оконце сильно стукнулись лбами и едва не поцеловались.
Петр Иваныч в страхе отпрянул, как от вставшей перед ним змеи, выдернул руку, волосы на его голове зашевелились, и, словно в тяжком сне, он прирос к месту.
Из оконца высунулась широколобая лысая голова с черными височками и не то подозрительно, не то приветливо осклабилась в самые очки усопшего.
— Однако что же это такое? Вы, должно быть, хворали, вас нельзя узнать, Петр Иваныч! А?
— Вы ошибаетесь… Я совсем не Петр Иваныч… Петр Иваныч Тарелкин помер… Вы ошибаетесь. Я — Антон Огурцов — дядя.
Но голова, очевидно, не слыхала. Она на мгновение поджала бритые сухие губы и вновь растеклась в улыбке, на этот раз определенно ядовитой.
Петр Иваныч словно окунулся в ледяную воду.
— Позвольте мне обратно ордер, — забормотал он. — Тут ошибка… Ради бога, ордер…
— Ордер? Он регистрируется… Сейчас, сейчас… Кто ж у вас умер, Петр Иваныч? Уж не супруга ли?
Голова унырнула за решетку и близоруко стала водить по ордеру острым носом. Вдруг рот головы вытянулся ижицей, брови заскакали по лбу вниз и вверх, уши и черные зачесы на височках задвигались.
— Гм!.. — зловеще сказала голова, щелкнула кистью руки по ордеру и, как торпеда, выбросилась в оконце. — Гражданин Тарелкин!..
Но на том месте, где стоял Петр Иваныч, была совершеннейшая пустота.
Вечер. Покойник с собственной вдовой, только что вернувшейся из деревни, пили морковный чай. На покойнике лица нет, руки его тряслись. Не переставая, он курил махру.
— Чует мое сердце, что облава нагрянет, арестуют, — говорил он. — И откуда этот бритый дьявол взялся? Ведь он же в отъезде был. Бывший кабатчик, в коммунисты записался, перевертень, черт. Такие самые злобные. Боюсь я… И надо ж было так влопаться… Тьфу!
— Придется, Петенька, завтра же в деревню тебе бежать… Ох, хоть бы ноченьку-то переночевать благополучно!
— Я так полагаю, надо обриться мне…
Вдруг раздался стук в дверь.
Оба вздрогнули и открыли рты. Занавески на окнах спущены, горела лампа.
— Скорей в подполье!.. Пропал я, пропал… — зашипел покойник. Сердце его стучало, и громко стучали в дверь.
Мигом спустились в подполье; Петр Иваныч залез в мешок и сел в угол,
— Заслони меня чем-нибудь… Вот ящиком… Вот еще мешком с углями…
Вдова вылезла, закрыла люк и, придав лицу скорбное выражение, вся оледеневшая, открыла дверь.
— А-а, — протянула она и сразу обозлилась. — Ульяна Сидоровна!.. И откуда это вы приперлись?
— А уж я думала, тебя зарезал кто, — пробасила, вваливаясь, рыхлая женщина. Дряблое лицо ее жирно и красно, белый чепец на голове взмок, под мышкой огромный веник, в руке чемодан. Она закрестилась на иконы. — Фу-у-у!.. А я из бани к тебе… Дай, думаю, навещу вдовуху, божью сироту. Почитай, с полден пошла, да ишь как… Очередь с версту… Тьфу ты! Что и за жизнь — и когда эти большевичишки сквозь землю-то провалятся…
Женщина грузно шлепнулась на кресло и вытерла рукавом салопа потное свое лицо.
— А с кем же ты чай-то пила? Две чашки-то за чем?.. А табачищем-то как разит. Дым как на пожаре. Неужто куришь?
— Курю, — сказала вдова, и уши ее покраснели. — После покойника осьмушечка осталась… С горя.
— Фу-фу… Да. Посетил господь. С чего это он? Вот те и Петр Иваныч!. Царство ему небесное… Э-эх!.. Ну-ка, налей чайку.
— Извиняюсь, — растерянно и не без раздражения на чала вдова. Зубы ее выбивали дробь. — Извиняюсь, Ульяна Сидоровна… Я вас никак не могу угостить чаем… Пожалуйте в другой раз, Ульяна Сидоровна.
— Почему это не можешь? — гостья сдернула мокрый чепец, бросила его на стол, и заплывшие жиром красненькие, безбровые глазки ее засверкали.
— Я сейчас спать лягу, Ульяна Сидоровна… Я должна завтра чем свет встать, чтоб к заутрени на кладбище попасть, Ульяна Сидоровна, на панихидку…
— Чудесно, — перебила гостья, — я у тебя ночую. И я с тобой на панихидку пойду.
Хозяйка вся затряслась от злобы. Подбородок ее подался вперед.
— Нет, нет, это невозможно, Ульяна Сидоровна!
— Я пятьдесят пять лет Ульяна Сидоровна! Ошалела, что ли, ты… Как это невозможно? — и стала цедить из чайника в чашку. — Я вот на кушетке и прикорну… Не бойся, не объем, у меня кой-что захвачено… Ой, и пить захотелось, прямо душа горит.
Гостья, кряхтя, нагнулась под стол, вытащила из чемоданчика мочалку с мылом, потом грязное белье, бутылку самогонки, два яйца, завернутую в тряпицу селедку и краюху хлеба.
— Эх, хорошо бы еще луковку.
А в это время покойник прогрыз в мешке дыру и жадно прильнул к ней волосатым, как овчинная рукавица, ухом.
— Погиб… погиб…
Но заскрипел люк, опрокинулся вниз сноп света и перед покойником кто-то задышал.
— Петруша…
Из дыры на мгновенье блеснул колючий глаз, на смену ему подъехал рот.
— Кто? Облава? — прошипел рот и тотчас же уступил место уху.
Раздался чей-то голос и скрип ступеней. Ухо, глаз, рот упали вниз, покойник весь съежился, вминаясь в угол, и перестал дышать.
— И куда вы лезете?! Куда лезете!.. — раздраженно бросала хозяйка. Но покойник не мог разобрать слов. — Не сидится вверху-то вам!..
Все смолкло.
Ухо, потом глаз подъехали к дыре: тишина и темень.
Петр Иваныч облегченно передохнул, перекрестился: «Кажись, ушли», — и его забила такая сильная дрожь, что мешок подскакивал и мотался во все стороны.
Прошел битый час. Что за оказия, почему не приходит жена, уже не арестовали ль ее? Петр Иваныч вылез из мешка и, расшарашив во тьме руки, тыкался в покрытые плесенью углы.
Он взобрался на лесенку и приник глазом к светлой щели люка. В поле зрения заблестел самовар, чашки, чьи-то толстые красные руки. Ба! Да ведь это бабка Ульяна. И самогонка. Разве войти да покаяться? А вдруг облава, и ежели при бабке сесть в мешок, обязательно выдаст. Нет, надо ждать.
— Пей, — говорит старуха, придвинув чашку хозяйке.
— Не много ли будет, — отвечает та хмельным голосом, — с непривычки-то. Уж очень крепок самогон-то…
— За упокой души… Хоть и не стоит он того… Ну, превечный ему покой, — говорит старуха и пьет.
Петр Иваныч сплюнул и прошипел:
— Чтоб те самой сдохнуть без покаяния!
— А ты не хнычь, — говорит старуха. — Слава богу, что и помер-то. Пьяница, царство ему небесное, был…
— Нет, извиняюсь, он хороший, — возражает вдова и пьет.
— Хороший? Первый поножовщик был покойничек… Первый пьяница. Все певчие пьяницы. Я сызмальства знаю его. Подзаборник, кабацкая затычка, не тем будь помянут…
Петр Иваныч стиснул зубы и сжал кулак.
«Ну и чертова старушка!» — подумал он. Глаза его горели ненавистью, душа горела жаждой выпить.
1 2 3
Заявление его все инстанции прошло благополучно: двенадцать виз с росчерками и печатями так исполосовали все свободные места бумаги, что негде клюнуть курице, и вот, в конце занятий, когда служащие похватались за картузы, ему вручили ордер на получение, сказав:
— Бегите скорей вон к тому оконцу… Без двух минут четыре… Может, успеете.
Петр Иваныч совсем по-молодому, — даже приподнял темные, нарочно надетые очки, — подъехал, как на лыжах, к загородке и сунул в оконце ордер:
— Ради бога… Вот!..
Но его протянутую руку вдруг схватила за решеткой для дружеского пожатия неизвестная рука, и знакомый голос произнес:
— А, Петр Иваныч!.. Здравствуйте, милый человек.
И обе головы, одна перепуганно, другая любопытно,
так порывисто нырнули друг другу навстречу, что в самом оконце сильно стукнулись лбами и едва не поцеловались.
Петр Иваныч в страхе отпрянул, как от вставшей перед ним змеи, выдернул руку, волосы на его голове зашевелились, и, словно в тяжком сне, он прирос к месту.
Из оконца высунулась широколобая лысая голова с черными височками и не то подозрительно, не то приветливо осклабилась в самые очки усопшего.
— Однако что же это такое? Вы, должно быть, хворали, вас нельзя узнать, Петр Иваныч! А?
— Вы ошибаетесь… Я совсем не Петр Иваныч… Петр Иваныч Тарелкин помер… Вы ошибаетесь. Я — Антон Огурцов — дядя.
Но голова, очевидно, не слыхала. Она на мгновение поджала бритые сухие губы и вновь растеклась в улыбке, на этот раз определенно ядовитой.
Петр Иваныч словно окунулся в ледяную воду.
— Позвольте мне обратно ордер, — забормотал он. — Тут ошибка… Ради бога, ордер…
— Ордер? Он регистрируется… Сейчас, сейчас… Кто ж у вас умер, Петр Иваныч? Уж не супруга ли?
Голова унырнула за решетку и близоруко стала водить по ордеру острым носом. Вдруг рот головы вытянулся ижицей, брови заскакали по лбу вниз и вверх, уши и черные зачесы на височках задвигались.
— Гм!.. — зловеще сказала голова, щелкнула кистью руки по ордеру и, как торпеда, выбросилась в оконце. — Гражданин Тарелкин!..
Но на том месте, где стоял Петр Иваныч, была совершеннейшая пустота.
Вечер. Покойник с собственной вдовой, только что вернувшейся из деревни, пили морковный чай. На покойнике лица нет, руки его тряслись. Не переставая, он курил махру.
— Чует мое сердце, что облава нагрянет, арестуют, — говорил он. — И откуда этот бритый дьявол взялся? Ведь он же в отъезде был. Бывший кабатчик, в коммунисты записался, перевертень, черт. Такие самые злобные. Боюсь я… И надо ж было так влопаться… Тьфу!
— Придется, Петенька, завтра же в деревню тебе бежать… Ох, хоть бы ноченьку-то переночевать благополучно!
— Я так полагаю, надо обриться мне…
Вдруг раздался стук в дверь.
Оба вздрогнули и открыли рты. Занавески на окнах спущены, горела лампа.
— Скорей в подполье!.. Пропал я, пропал… — зашипел покойник. Сердце его стучало, и громко стучали в дверь.
Мигом спустились в подполье; Петр Иваныч залез в мешок и сел в угол,
— Заслони меня чем-нибудь… Вот ящиком… Вот еще мешком с углями…
Вдова вылезла, закрыла люк и, придав лицу скорбное выражение, вся оледеневшая, открыла дверь.
— А-а, — протянула она и сразу обозлилась. — Ульяна Сидоровна!.. И откуда это вы приперлись?
— А уж я думала, тебя зарезал кто, — пробасила, вваливаясь, рыхлая женщина. Дряблое лицо ее жирно и красно, белый чепец на голове взмок, под мышкой огромный веник, в руке чемодан. Она закрестилась на иконы. — Фу-у-у!.. А я из бани к тебе… Дай, думаю, навещу вдовуху, божью сироту. Почитай, с полден пошла, да ишь как… Очередь с версту… Тьфу ты! Что и за жизнь — и когда эти большевичишки сквозь землю-то провалятся…
Женщина грузно шлепнулась на кресло и вытерла рукавом салопа потное свое лицо.
— А с кем же ты чай-то пила? Две чашки-то за чем?.. А табачищем-то как разит. Дым как на пожаре. Неужто куришь?
— Курю, — сказала вдова, и уши ее покраснели. — После покойника осьмушечка осталась… С горя.
— Фу-фу… Да. Посетил господь. С чего это он? Вот те и Петр Иваныч!. Царство ему небесное… Э-эх!.. Ну-ка, налей чайку.
— Извиняюсь, — растерянно и не без раздражения на чала вдова. Зубы ее выбивали дробь. — Извиняюсь, Ульяна Сидоровна… Я вас никак не могу угостить чаем… Пожалуйте в другой раз, Ульяна Сидоровна.
— Почему это не можешь? — гостья сдернула мокрый чепец, бросила его на стол, и заплывшие жиром красненькие, безбровые глазки ее засверкали.
— Я сейчас спать лягу, Ульяна Сидоровна… Я должна завтра чем свет встать, чтоб к заутрени на кладбище попасть, Ульяна Сидоровна, на панихидку…
— Чудесно, — перебила гостья, — я у тебя ночую. И я с тобой на панихидку пойду.
Хозяйка вся затряслась от злобы. Подбородок ее подался вперед.
— Нет, нет, это невозможно, Ульяна Сидоровна!
— Я пятьдесят пять лет Ульяна Сидоровна! Ошалела, что ли, ты… Как это невозможно? — и стала цедить из чайника в чашку. — Я вот на кушетке и прикорну… Не бойся, не объем, у меня кой-что захвачено… Ой, и пить захотелось, прямо душа горит.
Гостья, кряхтя, нагнулась под стол, вытащила из чемоданчика мочалку с мылом, потом грязное белье, бутылку самогонки, два яйца, завернутую в тряпицу селедку и краюху хлеба.
— Эх, хорошо бы еще луковку.
А в это время покойник прогрыз в мешке дыру и жадно прильнул к ней волосатым, как овчинная рукавица, ухом.
— Погиб… погиб…
Но заскрипел люк, опрокинулся вниз сноп света и перед покойником кто-то задышал.
— Петруша…
Из дыры на мгновенье блеснул колючий глаз, на смену ему подъехал рот.
— Кто? Облава? — прошипел рот и тотчас же уступил место уху.
Раздался чей-то голос и скрип ступеней. Ухо, глаз, рот упали вниз, покойник весь съежился, вминаясь в угол, и перестал дышать.
— И куда вы лезете?! Куда лезете!.. — раздраженно бросала хозяйка. Но покойник не мог разобрать слов. — Не сидится вверху-то вам!..
Все смолкло.
Ухо, потом глаз подъехали к дыре: тишина и темень.
Петр Иваныч облегченно передохнул, перекрестился: «Кажись, ушли», — и его забила такая сильная дрожь, что мешок подскакивал и мотался во все стороны.
Прошел битый час. Что за оказия, почему не приходит жена, уже не арестовали ль ее? Петр Иваныч вылез из мешка и, расшарашив во тьме руки, тыкался в покрытые плесенью углы.
Он взобрался на лесенку и приник глазом к светлой щели люка. В поле зрения заблестел самовар, чашки, чьи-то толстые красные руки. Ба! Да ведь это бабка Ульяна. И самогонка. Разве войти да покаяться? А вдруг облава, и ежели при бабке сесть в мешок, обязательно выдаст. Нет, надо ждать.
— Пей, — говорит старуха, придвинув чашку хозяйке.
— Не много ли будет, — отвечает та хмельным голосом, — с непривычки-то. Уж очень крепок самогон-то…
— За упокой души… Хоть и не стоит он того… Ну, превечный ему покой, — говорит старуха и пьет.
Петр Иваныч сплюнул и прошипел:
— Чтоб те самой сдохнуть без покаяния!
— А ты не хнычь, — говорит старуха. — Слава богу, что и помер-то. Пьяница, царство ему небесное, был…
— Нет, извиняюсь, он хороший, — возражает вдова и пьет.
— Хороший? Первый поножовщик был покойничек… Первый пьяница. Все певчие пьяницы. Я сызмальства знаю его. Подзаборник, кабацкая затычка, не тем будь помянут…
Петр Иваныч стиснул зубы и сжал кулак.
«Ну и чертова старушка!» — подумал он. Глаза его горели ненавистью, душа горела жаждой выпить.
1 2 3