мы пока в ваших услугах не нуждаемся.
Щёлкнув шпорами, пристав с достоинством отходит. В публике угрюмый шёпот и разговоры. Ремесленник, расположение которого снова перешло на сторону Карауловой, говорит: «Ну, теперь держись, баба! Зубки-то начистят, – как самовар, заблестят». – «Ну, это вы слишком!» – «Слишком? Молчите, господин: вы этого дела не понимаете, а я вот как понимаю!» – «Бороду-то где выщипали?» – «Где ни выщипали, а выщипали; а вы вот скажите, есть тут буфет для третьего класса? Надо чирикнуть за упокой души рабы божьей Палагеи».
– Тише там! – крикнул председатель. – Господин судебный пристав! Примите меры!
Судебный пристав на цыпочках идёт в места для публики, но при его приближении все смолкают, и так же на цыпочках он возвращается обратно. Репортёр с жадностью исписывает узенькие листки, но на лице его отчаяние: он предвидит, что цензура ни в каком случае не пропустит написанного.
– Как хотите, а нужно кончить! – говорит член суда. – Получается скандал.
– Пожалуй, что… Ну что ещё вам нужно, господин защитник? Все уже выяснено. Садитесь!
Изящно выгнув шею и талию, обтянутую чёрным фраком, защитник говорит:
– Но раз было предоставлено слово господину товарищу прокурора…
– Так и вам нужно? – с безнадёжной иронией покачал головой председатель. – Ну хорошо, говорите, если так уж хочется, только, пожалуйста, покороче!
Защитник поворачивается к присяжным заседателям.
– Остроумные упражнения господина товарища прокурора и частного пристава в богословии… – начинает он медленно.
– Господин защитник! – строго перебивает председатель. – Прошу без личностей!
Защитник поворачивается к суду и кланяется:
– Слушаю-с.
Затем снова поворачивается к присяжным, окидывает их светлым и открытым взором и внезапно глубоко задумывается, опустив голову. Обе руки его подняты на высоту груди, глаза крепко закрыты, брови сморщены, и весь он имеет вид не то смертельно влюблённого, не то собирающегося чихнуть. И присяжные и публика смотрят на него с большим интересом, ожидая, что из этого может выйти, и только судьи, привыкшие к его ораторским приёмам, остаются равнодушны. Из состояния задумчивости защитник выходит очень медленно, по частям: сперва упали бессильно руки, потом слегка приоткрылись глаза, потом медленно приподнялась голова, и только тогда, словно против его воли, из уст выпали проникновенные слова:
– Господа судьи и господа присяжные заседатели!
И дальше он говорит совсем необыкновенно: то шепчет, но так, что все слышат, то громко кричит, то снова задумывается и остолбенело, как в каталепсии, смотрит на кого-нибудь из присяжных заседателей, пока тот не замигает и не отведёт глаз.
– Господа судьи и господа присяжные заседатели! Вы слышали только сейчас многозначительный диалог между свидетельницей Карауловой и господином частным приставом, и значение его для вас не представляет загадки. Приняв во внимание те обширные средства воздействия, какими располагает наша администрация, и с другой стороны, – её неуклонное стремление к возвращению заблудшихся в лоно православия…
– Господин защитник, что же это такое! – возмущается председатель. – Я не могу позволить, чтобы вы осуждали здесь установленные законом власти. Я лишу вас слова.
Товарищ прокурора говорит скромно, но стремительно:
– Я просил бы занести слова господина защитника в протокол.
Не обращая внимания на прокурора, защитник снова кланяется суду:
– Слушаю-с. Я хотел только сказать, господа присяжные заседатели, что госпожа Караулова, насколько я её понимаю, не отступится от своих взглядов даже в том, невозможном, впрочем, у нас случае, если бы ей угрожали костром или инквизиционными пытками. В лице госпожи Карауловой мы видим, господа присяжные заседатели, перевернутый, так сказать, тип христианской мученицы, которая во имя Христа как бы отрекается от Христа, говоря «нет», в сущности говорит «да»!
Какой-то большой и красивый образ смутно и притягательно блеснул в голове адвоката; пальцы его похолодели, и взволнованным голосом, в котором ораторского искусства было только наполовину, он продолжает:
– Она христианка. Она христианка, и я докажу вам это, господа присяжные заседатели! Показания свидетельниц госпож Пустошкиной и Кравченко и признания самой Карауловой нарисовали нам полную картину того, каким путём пришла она к этому мучительному положению. Неопытная, наивная девушка, быть может только что оторванная от деревни, от её невинных радостей, она попадает в руки грязного сластолюбца и, к ужасу своему, убеждаётся, что она беременна. Родив где-нибудь в сарае, она…
– Нельзя ли покороче, господин защитник! Нам известно с самого начала, что госпожа Караулова занимается проституцией. Господа присяжные заседатели не дети и сами прекрасно знают, как это делается. Вернитесь к христианству. И потом она не крестьянка, а мещанка города Воронежа.
– Слушаю-с, господин председатель, хотя я думаю, что и у мещан есть свои невинные радости. Так вот-с. В душе своей госпожа Караулова носит идеал человека, каким он должен быть по Христу, действительность же с её благообразными старичками, наливающими пиво в лампадку, с её пьяным угаром, оскорблениями, быть может, побоями разрушает и оскверняет этот чистый образ. И в этой трагической коллизии разрывается на части душа госпожи Карауловой. Господа присяжные заседатели! Вы видели её здесь спокойною, чуть ли не улыбающейся, но знаете ли вы, сколько горьких слез пролили эти глаза в ночной тишине, сколько острых игл жгучего раскаяния и скорби вонзилось в это исстрадавшееся сердце! Разве ей не хочется, как другим порядочным женщинам, пойти в церковь, к исповеди, к причастию – в белом, прекрасном платье причастницы, а не в этой позорной форме греха и преступления? Быть может, в ночных грёзах своих она уже не раз на коленях ползала к этим каменным ступеням, лобызала их жарким лобзанием, чувствуя себя недостойной войти в святилище… И это не христианка! Кто же тогда достоин имени христианина? Разве в этих слезах не заключается тот высокий акт покаяния, который блудницу превратил в Магдалину, эту святую, столь высоко чтимую…
– Нет! – перебила Караулова. – Неправда это. И не плакала я вовсе и не каялась. Какое же это покаяние, когда то же самое делаешь? Вот вы посмотрите…
Она открыла сумочку, вынула носовой платок и за ним портмоне. Положив на ладонь два серебряных рубля и мелочь, она протянула её к защитнику и потом к суду. Одна монетка соскользнула с руки, покружилась по бетонному, натёртому полу и легла возле пюпитра защитника. Но никто не нагнулся её поднять.
– За что вот я эти деньги получила? За это за самое. А платье вот это, а шляпка, а серьги – все за это, за самое. Раздень меня до самого голого тела, так ничего моего не найдёшь. Да и тело-то не моё – на три года вперёд продано, а то, может, и на всю жизнь, – жизнь-то наша короткая. А в животе у меня что? Портвейн, да пиво, да шоколад, гость вчера угощал, – выходит, что и живот не мой. Нет у меня ни стыда, ни совести: прикажете голой раздеться – разденусь; прикажете на крест наплевать – наплюю.
Кравченко заплакала. Слезы у неё не точились, а бежали быстрыми, нарастающими капельками и, как на поднос, падали на неестественно выдвинутую грудь.
1 2 3 4 5
Щёлкнув шпорами, пристав с достоинством отходит. В публике угрюмый шёпот и разговоры. Ремесленник, расположение которого снова перешло на сторону Карауловой, говорит: «Ну, теперь держись, баба! Зубки-то начистят, – как самовар, заблестят». – «Ну, это вы слишком!» – «Слишком? Молчите, господин: вы этого дела не понимаете, а я вот как понимаю!» – «Бороду-то где выщипали?» – «Где ни выщипали, а выщипали; а вы вот скажите, есть тут буфет для третьего класса? Надо чирикнуть за упокой души рабы божьей Палагеи».
– Тише там! – крикнул председатель. – Господин судебный пристав! Примите меры!
Судебный пристав на цыпочках идёт в места для публики, но при его приближении все смолкают, и так же на цыпочках он возвращается обратно. Репортёр с жадностью исписывает узенькие листки, но на лице его отчаяние: он предвидит, что цензура ни в каком случае не пропустит написанного.
– Как хотите, а нужно кончить! – говорит член суда. – Получается скандал.
– Пожалуй, что… Ну что ещё вам нужно, господин защитник? Все уже выяснено. Садитесь!
Изящно выгнув шею и талию, обтянутую чёрным фраком, защитник говорит:
– Но раз было предоставлено слово господину товарищу прокурора…
– Так и вам нужно? – с безнадёжной иронией покачал головой председатель. – Ну хорошо, говорите, если так уж хочется, только, пожалуйста, покороче!
Защитник поворачивается к присяжным заседателям.
– Остроумные упражнения господина товарища прокурора и частного пристава в богословии… – начинает он медленно.
– Господин защитник! – строго перебивает председатель. – Прошу без личностей!
Защитник поворачивается к суду и кланяется:
– Слушаю-с.
Затем снова поворачивается к присяжным, окидывает их светлым и открытым взором и внезапно глубоко задумывается, опустив голову. Обе руки его подняты на высоту груди, глаза крепко закрыты, брови сморщены, и весь он имеет вид не то смертельно влюблённого, не то собирающегося чихнуть. И присяжные и публика смотрят на него с большим интересом, ожидая, что из этого может выйти, и только судьи, привыкшие к его ораторским приёмам, остаются равнодушны. Из состояния задумчивости защитник выходит очень медленно, по частям: сперва упали бессильно руки, потом слегка приоткрылись глаза, потом медленно приподнялась голова, и только тогда, словно против его воли, из уст выпали проникновенные слова:
– Господа судьи и господа присяжные заседатели!
И дальше он говорит совсем необыкновенно: то шепчет, но так, что все слышат, то громко кричит, то снова задумывается и остолбенело, как в каталепсии, смотрит на кого-нибудь из присяжных заседателей, пока тот не замигает и не отведёт глаз.
– Господа судьи и господа присяжные заседатели! Вы слышали только сейчас многозначительный диалог между свидетельницей Карауловой и господином частным приставом, и значение его для вас не представляет загадки. Приняв во внимание те обширные средства воздействия, какими располагает наша администрация, и с другой стороны, – её неуклонное стремление к возвращению заблудшихся в лоно православия…
– Господин защитник, что же это такое! – возмущается председатель. – Я не могу позволить, чтобы вы осуждали здесь установленные законом власти. Я лишу вас слова.
Товарищ прокурора говорит скромно, но стремительно:
– Я просил бы занести слова господина защитника в протокол.
Не обращая внимания на прокурора, защитник снова кланяется суду:
– Слушаю-с. Я хотел только сказать, господа присяжные заседатели, что госпожа Караулова, насколько я её понимаю, не отступится от своих взглядов даже в том, невозможном, впрочем, у нас случае, если бы ей угрожали костром или инквизиционными пытками. В лице госпожи Карауловой мы видим, господа присяжные заседатели, перевернутый, так сказать, тип христианской мученицы, которая во имя Христа как бы отрекается от Христа, говоря «нет», в сущности говорит «да»!
Какой-то большой и красивый образ смутно и притягательно блеснул в голове адвоката; пальцы его похолодели, и взволнованным голосом, в котором ораторского искусства было только наполовину, он продолжает:
– Она христианка. Она христианка, и я докажу вам это, господа присяжные заседатели! Показания свидетельниц госпож Пустошкиной и Кравченко и признания самой Карауловой нарисовали нам полную картину того, каким путём пришла она к этому мучительному положению. Неопытная, наивная девушка, быть может только что оторванная от деревни, от её невинных радостей, она попадает в руки грязного сластолюбца и, к ужасу своему, убеждаётся, что она беременна. Родив где-нибудь в сарае, она…
– Нельзя ли покороче, господин защитник! Нам известно с самого начала, что госпожа Караулова занимается проституцией. Господа присяжные заседатели не дети и сами прекрасно знают, как это делается. Вернитесь к христианству. И потом она не крестьянка, а мещанка города Воронежа.
– Слушаю-с, господин председатель, хотя я думаю, что и у мещан есть свои невинные радости. Так вот-с. В душе своей госпожа Караулова носит идеал человека, каким он должен быть по Христу, действительность же с её благообразными старичками, наливающими пиво в лампадку, с её пьяным угаром, оскорблениями, быть может, побоями разрушает и оскверняет этот чистый образ. И в этой трагической коллизии разрывается на части душа госпожи Карауловой. Господа присяжные заседатели! Вы видели её здесь спокойною, чуть ли не улыбающейся, но знаете ли вы, сколько горьких слез пролили эти глаза в ночной тишине, сколько острых игл жгучего раскаяния и скорби вонзилось в это исстрадавшееся сердце! Разве ей не хочется, как другим порядочным женщинам, пойти в церковь, к исповеди, к причастию – в белом, прекрасном платье причастницы, а не в этой позорной форме греха и преступления? Быть может, в ночных грёзах своих она уже не раз на коленях ползала к этим каменным ступеням, лобызала их жарким лобзанием, чувствуя себя недостойной войти в святилище… И это не христианка! Кто же тогда достоин имени христианина? Разве в этих слезах не заключается тот высокий акт покаяния, который блудницу превратил в Магдалину, эту святую, столь высоко чтимую…
– Нет! – перебила Караулова. – Неправда это. И не плакала я вовсе и не каялась. Какое же это покаяние, когда то же самое делаешь? Вот вы посмотрите…
Она открыла сумочку, вынула носовой платок и за ним портмоне. Положив на ладонь два серебряных рубля и мелочь, она протянула её к защитнику и потом к суду. Одна монетка соскользнула с руки, покружилась по бетонному, натёртому полу и легла возле пюпитра защитника. Но никто не нагнулся её поднять.
– За что вот я эти деньги получила? За это за самое. А платье вот это, а шляпка, а серьги – все за это, за самое. Раздень меня до самого голого тела, так ничего моего не найдёшь. Да и тело-то не моё – на три года вперёд продано, а то, может, и на всю жизнь, – жизнь-то наша короткая. А в животе у меня что? Портвейн, да пиво, да шоколад, гость вчера угощал, – выходит, что и живот не мой. Нет у меня ни стыда, ни совести: прикажете голой раздеться – разденусь; прикажете на крест наплевать – наплюю.
Кравченко заплакала. Слезы у неё не точились, а бежали быстрыми, нарастающими капельками и, как на поднос, падали на неестественно выдвинутую грудь.
1 2 3 4 5