но судя по тому, что осталось от моего детства в Мо, это не такая уж трудная задача.
Несколько часов подряд я блуждал по городу, забрел даже в Пляжный бар. Вспоминал Каролину Иессайян, Патрицию Хохвайлер, но, говоря по правде, я их никогда не забывал; ничто на этих улицах особенно не обостряло эти воспоминания. Мне встречалось много молодежи, приезжих – в особенности черных, их стало куда больше, чем в пору моего отрочества, только это и было по-настоящему ново. Затем я отправился в лицей, знакомиться. Директора позабавило, что я один из бывших здешних учеников, он собрался было отыскать мое личное дело, но я заговорил о другом, мне удалось его отвлечь. Мне дали три класса: второй, первый «А» и первый «В». Я сразу смекнул, что всего тяжелее будет с первым «А»: там было трое парней и три десятка девиц. Тридцать шестнадцатилетних девчонок. Блондинок, брюнеток, рыжих. Француженки, арабки, азиатки… все аппетитные, все желанные. И они спали с парнями, это было видно, спали, меняли их, напропалую прожигали свою юность; я каждый день проходил мимо автомата, торгующего презервативами, они брали их при мне, не стесняясь.
Все началось с того, что я принялся внушать себе, будто у меня, может статься, есть шанс. Здесь должно быть много дочек из разведенных семей, я сумею высмотреть такую, что ищет образ отца. Это может сработать, я чувствовал: может. Но отцу положено быть мужественным, уверенным, плечистым. Я отпустил бороду и записался в гимнастический клуб. Затея с бородой была не слишком удачной, она выросла жиденькая и придавала мне несколько странноватый вид, а ля Сальман Рушди; зато мои мускулы отреагировали хорошо: за несколько недель я по всем правилам развил дельтовидные и грудные мышцы. Но возникла ещё одна, новая проблема – мой член. Теперь это может показаться диким, но в семидесятых никого особо не интересовали размеры мужского орудия; в свои отроческие годы я имел все мыслимые комплексы по поводу собственного тела, все, кроме этого. Не знаю, кто первым поднял эту тему, вероятно гомики; впрочем, равным образом интерес к ней проявляют и американские полицейские романы; у Сартра, напротив, она совершенно отсутствует. Как бы там ни было, в душевой гимнастического клуба я осознал, что морковка у меня совсем маленькая. Дома проверил: если прижать конец сантиметра к основанию члена, получается 12, а если очень постараться – от силы 13 или 14 сантиметров. Я открыл новый источник терзаний, и тут уж ничего нельзя было поделать, это был непоправимый, решающий недостаток. Именно с этого момента я возненавидел негров. Впрочем, в моем лицее их оказалось не много, по большей части они учились в лицее Пьера де Кубертена, том самом, где небезызвестный Дефранс устраивал свои философские стриптизы и упражнялся в пресмыкательстве перед молодежью. В моих классах чернокожий был всего один, в первом «А», ражий детина по имени Бен. Он вечно разгуливал в каскетке и шортах; я уверен, что штырь у него был громадный. Натурально, все девицы так и расстилались перед этим бабуином; а я, который пытался заставить их изучать Малларме, не представлял для них никакого интереса. Так вот какой финал судьба уготовала европейской цивилизации, с горечью говорил я себе: мы снова простираемся ниц перед толстыми фаллосами, вроде как у этого павиана вида hamadryas. Я взял обыкновение являться на занятия без трусов. Негр гулял именно с той, которую я бы выбрал для себя, – хрупкой, с очень светлыми волосами, детским личиком и хорошенькими, как яблочки, грудками. Они приходили на занятия, держась за руки. Во время классных письменных работ я всегда оставлял окна закрытыми; девочкам было жарко, они стаскивали свои свитера, их футболки липли к груди; я мастурбировал, прячась за письменным столом. Еще помню день, когда я им поручил разбор фразы из романа «У Германтов»:
«Чистота крови, к которой из поколения в поколение не примешивалось ничего, что не принадлежало бы величайшим, знатнейшим родам Франции, лишило этих людей даже тени того, что мы называем „манерностью“, придав им самую безукоризненную простоту».
Я поглядел на Бена: он скреб в затылке, чесал себе яйца, разминал жевательную резинку. Что он тут способен понять, обезьяна? Впрочем, и все остальные, что они могут в этом понять? Я и сам-то начинаю теряться в догадках, что на самом деле хотел сказать Пруст. Эти его десятки страниц про чистоту крови, про благородство гения по сравнению с благородством знатности, про особенности среды выдающихся профессоров медицины… все это казалось мне сущим поносом. По видимости, мы теперь живем в упрощенном мире. Герцогиня Германтская имела куда меньше «капусты», чем Сноуп Даджи Дог, у последнего «капусты» меньше, чем у Билла Гейтса, зато девок он пялит куда больше. Два параметра, не более того. Конечно, можно бы задумать написание прустианского романа для денежных мешков, где бы известность противопоставлялась богатству, или вывести на сцену противоборство между знаменитостью, работающей на широкую публику, и знаменитостью для более узкого круга, для happy few, немногих счастливцев, но все это не представляло бы никакого интереса. Известность в области науки и культуры не более чем посредственный эрзац подлинной славы, славы, тиражируемой mass-media; и эта последняя вкупе с индустрией развлечений выкачивает более значительные денежные массы, нежели любой другой вид человеческой деятельности. Что такое банкир, министр, директор предприятия в сравнении с киноактером или рок-звездой? С финансовой, сексуальной и любой другой точки зрения не более чем ноль. Стратегия исключительности, так тонко описанная Прустом, по нынешним временам утратила всякий смысл. Если рассматривать человека как животное иерархическое, как строителя иерархий, то между обществом XVIII века и нашим не больше общего, чем между Малым Трианоном и радиовышкой. Пруст оставался европейцем до мозга костей, одним из последних европейцев, наряду с Томасом Манном; то, что он писал, уже не имеет никакой связи с какой бы то ни было реальностью. Разумеется, фраза насчет герцогини Германтской остается великолепной. И тем не менее все это теперь уже малость наводит тоску; и я кончил тем, что обратился к Бодлеру. Тревога, смерть, стыд, хмель, ностальгия, загубленное детство… все это сплошь бесспорные сюжеты, основательные темы. Однако же странно это выглядело. Весна, зной, все эти возбуждающие куколки – и я, декламирующий:
Остынь, моя Печаль, сдержи больной порыв.
Ты Вечера ждала.
Он сходит понемногу
И, тенью тихою столицу осенив,
Одним дарует мир, другим несет тревогу.
В тот миг, когда толпа развратная идет
Вкушать раскаянье под плетью наслажденья,
Пускай, моя Печаль, рука твоя ведет
Меня в задумчивый приют уединенья. [Note9 - Ш. Бодлер. Раздумье. Из цикла «Сплин и Идеал». (Перевод С. Андреевского.)]
Я выдержал паузу. Стихотворение их взволновало, я это чувствовал, весь класс затаил дыхание. Это был последний урок; через полчаса мне опять идти на поезд, потом возвращаться к своей жене. Вдруг из глубины зала раздался голос Бена: «Ого, старик! Да у тебя смерть в башке засела!» Он сказал это громко, но, по правде говоря, это была не дерзость, в его голосе слышалось даже что-то вроде восхищения. Я так толком и не понял, обращался ли он к Бодлеру или ко мне;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76
Несколько часов подряд я блуждал по городу, забрел даже в Пляжный бар. Вспоминал Каролину Иессайян, Патрицию Хохвайлер, но, говоря по правде, я их никогда не забывал; ничто на этих улицах особенно не обостряло эти воспоминания. Мне встречалось много молодежи, приезжих – в особенности черных, их стало куда больше, чем в пору моего отрочества, только это и было по-настоящему ново. Затем я отправился в лицей, знакомиться. Директора позабавило, что я один из бывших здешних учеников, он собрался было отыскать мое личное дело, но я заговорил о другом, мне удалось его отвлечь. Мне дали три класса: второй, первый «А» и первый «В». Я сразу смекнул, что всего тяжелее будет с первым «А»: там было трое парней и три десятка девиц. Тридцать шестнадцатилетних девчонок. Блондинок, брюнеток, рыжих. Француженки, арабки, азиатки… все аппетитные, все желанные. И они спали с парнями, это было видно, спали, меняли их, напропалую прожигали свою юность; я каждый день проходил мимо автомата, торгующего презервативами, они брали их при мне, не стесняясь.
Все началось с того, что я принялся внушать себе, будто у меня, может статься, есть шанс. Здесь должно быть много дочек из разведенных семей, я сумею высмотреть такую, что ищет образ отца. Это может сработать, я чувствовал: может. Но отцу положено быть мужественным, уверенным, плечистым. Я отпустил бороду и записался в гимнастический клуб. Затея с бородой была не слишком удачной, она выросла жиденькая и придавала мне несколько странноватый вид, а ля Сальман Рушди; зато мои мускулы отреагировали хорошо: за несколько недель я по всем правилам развил дельтовидные и грудные мышцы. Но возникла ещё одна, новая проблема – мой член. Теперь это может показаться диким, но в семидесятых никого особо не интересовали размеры мужского орудия; в свои отроческие годы я имел все мыслимые комплексы по поводу собственного тела, все, кроме этого. Не знаю, кто первым поднял эту тему, вероятно гомики; впрочем, равным образом интерес к ней проявляют и американские полицейские романы; у Сартра, напротив, она совершенно отсутствует. Как бы там ни было, в душевой гимнастического клуба я осознал, что морковка у меня совсем маленькая. Дома проверил: если прижать конец сантиметра к основанию члена, получается 12, а если очень постараться – от силы 13 или 14 сантиметров. Я открыл новый источник терзаний, и тут уж ничего нельзя было поделать, это был непоправимый, решающий недостаток. Именно с этого момента я возненавидел негров. Впрочем, в моем лицее их оказалось не много, по большей части они учились в лицее Пьера де Кубертена, том самом, где небезызвестный Дефранс устраивал свои философские стриптизы и упражнялся в пресмыкательстве перед молодежью. В моих классах чернокожий был всего один, в первом «А», ражий детина по имени Бен. Он вечно разгуливал в каскетке и шортах; я уверен, что штырь у него был громадный. Натурально, все девицы так и расстилались перед этим бабуином; а я, который пытался заставить их изучать Малларме, не представлял для них никакого интереса. Так вот какой финал судьба уготовала европейской цивилизации, с горечью говорил я себе: мы снова простираемся ниц перед толстыми фаллосами, вроде как у этого павиана вида hamadryas. Я взял обыкновение являться на занятия без трусов. Негр гулял именно с той, которую я бы выбрал для себя, – хрупкой, с очень светлыми волосами, детским личиком и хорошенькими, как яблочки, грудками. Они приходили на занятия, держась за руки. Во время классных письменных работ я всегда оставлял окна закрытыми; девочкам было жарко, они стаскивали свои свитера, их футболки липли к груди; я мастурбировал, прячась за письменным столом. Еще помню день, когда я им поручил разбор фразы из романа «У Германтов»:
«Чистота крови, к которой из поколения в поколение не примешивалось ничего, что не принадлежало бы величайшим, знатнейшим родам Франции, лишило этих людей даже тени того, что мы называем „манерностью“, придав им самую безукоризненную простоту».
Я поглядел на Бена: он скреб в затылке, чесал себе яйца, разминал жевательную резинку. Что он тут способен понять, обезьяна? Впрочем, и все остальные, что они могут в этом понять? Я и сам-то начинаю теряться в догадках, что на самом деле хотел сказать Пруст. Эти его десятки страниц про чистоту крови, про благородство гения по сравнению с благородством знатности, про особенности среды выдающихся профессоров медицины… все это казалось мне сущим поносом. По видимости, мы теперь живем в упрощенном мире. Герцогиня Германтская имела куда меньше «капусты», чем Сноуп Даджи Дог, у последнего «капусты» меньше, чем у Билла Гейтса, зато девок он пялит куда больше. Два параметра, не более того. Конечно, можно бы задумать написание прустианского романа для денежных мешков, где бы известность противопоставлялась богатству, или вывести на сцену противоборство между знаменитостью, работающей на широкую публику, и знаменитостью для более узкого круга, для happy few, немногих счастливцев, но все это не представляло бы никакого интереса. Известность в области науки и культуры не более чем посредственный эрзац подлинной славы, славы, тиражируемой mass-media; и эта последняя вкупе с индустрией развлечений выкачивает более значительные денежные массы, нежели любой другой вид человеческой деятельности. Что такое банкир, министр, директор предприятия в сравнении с киноактером или рок-звездой? С финансовой, сексуальной и любой другой точки зрения не более чем ноль. Стратегия исключительности, так тонко описанная Прустом, по нынешним временам утратила всякий смысл. Если рассматривать человека как животное иерархическое, как строителя иерархий, то между обществом XVIII века и нашим не больше общего, чем между Малым Трианоном и радиовышкой. Пруст оставался европейцем до мозга костей, одним из последних европейцев, наряду с Томасом Манном; то, что он писал, уже не имеет никакой связи с какой бы то ни было реальностью. Разумеется, фраза насчет герцогини Германтской остается великолепной. И тем не менее все это теперь уже малость наводит тоску; и я кончил тем, что обратился к Бодлеру. Тревога, смерть, стыд, хмель, ностальгия, загубленное детство… все это сплошь бесспорные сюжеты, основательные темы. Однако же странно это выглядело. Весна, зной, все эти возбуждающие куколки – и я, декламирующий:
Остынь, моя Печаль, сдержи больной порыв.
Ты Вечера ждала.
Он сходит понемногу
И, тенью тихою столицу осенив,
Одним дарует мир, другим несет тревогу.
В тот миг, когда толпа развратная идет
Вкушать раскаянье под плетью наслажденья,
Пускай, моя Печаль, рука твоя ведет
Меня в задумчивый приют уединенья. [Note9 - Ш. Бодлер. Раздумье. Из цикла «Сплин и Идеал». (Перевод С. Андреевского.)]
Я выдержал паузу. Стихотворение их взволновало, я это чувствовал, весь класс затаил дыхание. Это был последний урок; через полчаса мне опять идти на поезд, потом возвращаться к своей жене. Вдруг из глубины зала раздался голос Бена: «Ого, старик! Да у тебя смерть в башке засела!» Он сказал это громко, но, по правде говоря, это была не дерзость, в его голосе слышалось даже что-то вроде восхищения. Я так толком и не понял, обращался ли он к Бодлеру или ко мне;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76