«Я думал, ты не придешь. Alas!»
ноябрь 1964, Норенская
Услышу и отзовусь
Сбились со счета дни, и Борей покидает озимь,
ночью при свете свечи пересчитывает стропила.
Будто ты вымолвила негромко: осень,
осень со всех сторон меня обступила.
Затихает, и вновь туч на звезды охота
вспыхивает, и дрожит в замешательстве легком стреха.
С уст твоих слетают времена года,
жизнь мою превращая, как леса и овраги, в эхо.
Это твое, тихий дождь, шум, подхваченный чащей,
так что сердце в груди шумит, как ивовый веник.
Но безучастней, чем ты, в тысячу раз безучастней,
молча глядит на меня (в стороне) можжевельник.
Темным лицом вперед (но как бы взапуски с тучей)
чем-то близким воде ботфортами в ямах брызжу,
благословляя родства с природой единственный случай,
будто за тысячу верст взор твой печальный вижу.
Разрывай мои сны, если хочешь. Безумствуй в яви.
Заливай до краев этот след мой в полях мышиных.
Как Сибелиус пой, умолкать, умолкать не вправе,
говори же со мной и гуди и свисти в вершинах.
Через смерть и поля, через жизни, страданья, версты
улыбайся, шепчи, заливайся слезами — сладость
дальней речи своей, как летучую мышь, как звезды,
кутай в тучах ночных, посылая мне боль и радость.
Дальше, дальше! где плоть уж не внемлет душе, где в уши
не вливается звук, а ныряет с душою вровень,
я услышу тебя и отвечу, быть может, глуше,
чем сейчас, но за все, в чем я не был и был виновен.
И за тенью моей он последует — как? с любовью?
Нет! скорей повлечет его склонность воды к движенью.
Но вернется к тебе, как великий прибой к изголовью,
как вожатого Дант, уступая уничтоженью.
И охватит тебя тишиной и посмертной славой
и земной клеветой, не снискавшей меж туч успеха,
то сиротство из нот, не берущих выше октавой,
чем возьмет забытье и навеки смолкшее эхо.
осень 1964
* * *
K. Z.
Все дальше от твоей страны,
все дальше на восток, на север.
Но барвинка дрожащий стебель
не эхо ли восьмой струны,
природой и самой судьбой
(что видно по цветку-проныре),
нет, кажется, одной тобой
пришпиленной к российской лире.
ноябрь — декабрь 1964
* * *
Оставив простодушного скупца,
считающего выдохи и вдохи,
войной или изгнанием певца
доказывая подлинность эпохи,
действительность поклон календарю
кладет и челобитную вручает
на прошлое. И новую зарю
от Вечности в награду получает.
ноябрь — декабрь 1964
* * *
Сокол ясный, головы
не клони на скатерть.
Все страдания, увы,
оттого, что заперт.
Ручкой, юноша, не мучь
запертую дверку.
Пистолет похож на ключ,
лишь бородка кверху.
ноябрь — декабрь 1964
Сонет
«Седой венец достался мне недаром...»
Анна Ахматова
Выбрасывая на берег словарь,
злоречьем торжествуя над удушьем,
пусть море осаждает календарь
со всех сторон: минувшим и грядущим.
Швыряя в стекла пригоршней янтарь,
осенним днем, за стеклами ревущим,
и гребнем, ослепительно цветущим,
когда гремит за окнами январь,
захлестывая дни, — пускай гудит,
сжимает сердце и в глаза глядит.
Но, подступая к самому лицу,
оно уступит в блеске своенравном
седому, серебристому венцу,
взнесенному над тернием и лавром!
ноябрь — декабрь 1964
Einem alten Architekten in Rom
I
В коляску — если только тень
действительно способна сесть в коляску
(особенно в такой дождливый день),
и если призрак переносит тряску,
и если лошадь упряжи не рвет -
в коляску, под зонтом, без верха,
мы молча взгромоздимся и вперед
покатим по кварталам Кенигсберга.
II
Дождь щиплет камни, листья, край волны.
Дразня язык, бормочет речка смутно,
чьи рыбки навсегда оглушены,
с перил моста взирают вниз, как будто
заброшены сюда взрывной волной
(хоть сам прилив не оставлял отметки).
Блестит кольчугой голавель стальной.
Деревья что-то шепчут по-немецки.
III
Вручи вознице свой сверхзоркий Цейс.
Пускай он вбок свернет с трамвайных рельс.
Ужель и он не слышит сзади звона?
Трамвай бежит в свой миллионный рейс,
трезвонит громко и, в момент обгона,
перекрывает звонкий стук подков!
И, наклонясь — как в зеркало — с холмов
развалины глядят в окно вагона.
IV
Трепещут робко лепестки травы.
Атланты, нимбы, голубки, голубки,
аканты, нимфы, купидоны, львы
смущенно прячут за собой обрубки.
Не пожелал бы сам Нарцисс иной
зеркальной глади за бегущей рамой,
где пассажиры собрались стеной,
рискнувши стать на время амальгамой.
V
Час ранний. Сумрак. Тянет пар с реки.
Вкруг урны пляшут на ветру окурки.
И юный археолог черепки
ссыпает в капюшон пятнистой куртки.
Дождь моросит. Не разжимая уст,
среди равнин, припорошенных щебнем,
среди руин больших на скромный бюст
Суворова ты смотришь со смущеньем.
VI
Пир... пир бомбардировщиков утих.
С порталов март смывает хлопья сажи.
То тут, то там торчат хвосты шутих,
стоят, навек окаменев, плюмажи.
И если здесь поковырять (по мне,
разбитый дом, как сеновал в иголках),
то можно счастье отыскать вполне
под четвертичной пеленой осколков.
VII
Клен выпускает первый клейкий лист.
В соборе слышен пилорамы свист.
И кашляют грачи в пустынном парке.
Скамейки мокнут. И во все глаза
из-за ограды смотрит вдаль коза,
где зелень распустилась на фольварке.
VIII
Весна глядит сквозь окна на себя
и узнает себя, конечно, сразу.
И зреньем наделяет тут судьба
все то, что недоступно глазу.
И жизнь бушует с двух сторон стены,
лишенная лица и черт гранита;
глядит вперед, поскольку нет спины.
Хотя теней в кустах битком набито.
IX
Но если ты не призрак, если ты
живая плоть, возьми урок с натуры
и, срисовав такой пейзаж в листы,
своей душе ищи другой структуры.
Отбрось кирпичь, отбрось цемент, гранит,
разбитый в прах — и кем! — винтом крылатым,
на первый раз придав ей тот же вид,
каким сейчас ты помнишь школьный атом.
X
И пусть теперь меж чувств твоих провал
начнет зиять. И пусть за грустью томной
бушует страх и, скажем, злобный вал.
Спасти сердца и стены в век атомный,
когда скала — и та дрожит, как жердь,
возможно лишь скрепив их той же силой
и связью той, какой грозит им смерть.
И вздрогнешь ты, расслышав возглас: «милый!»
XI
Сравни с собой или примерь на глаз
любовь и страсть и — через боль — истому.
Так астронавт, пока летит на Марс,
захочет ближе оказаться к дому.
Но ласка та, что далека от рук,
стреляет в мозг, когда от верст опешишь,
проворней уст: ведь небосвод разлук
несокрушимей потолков убежищ.
XII
Чик, чик-чирик, чик-чик — посмотришь вверх
и в силу грусти, а верней, привычки
увидишь в тонких прутьях Кенигсберг.
А почему б не называться птичке
Кавказом, Римом, Кенигсбергом, а?
Когда вокруг — лишь кирпичи и щебень,
предметов нет, и только есть слова.
Но нету уст. И раздается щебет.
XIII
И ты простишь нескладность слов моих.
Сейчас от них один скворец в ущербе.
Но он нагонит: чик, Ich liebe dich!
И, может быть, опередит: Ich sterbe!
Блокнот и Цейс в большую сумку спрячь.
Сухой спиной поворотись к флюгарке
и зонт сложи, как будто крылья — грач.
И только ручка выдаст хвост пулярки.
XIV
Постромки — в клочья... лошадь где?.. Подков
не слышен стук... Петляя там, в руинах,
коляска катит меж пустых холмов...
Съезжает с них куда-то вниз.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148