«А за квартиру Пушкин платить будет?» Или «Лампочку на лестнице, стало быть, Пушкин вывинтил?», «Нефть, стало быть, Пушкин покупать будет?»
Теперь, познакомившись с одним из его произведений, Никанор Иванович загрустил, представил себе женщину на коленях, с сиротами, под дождем, и невольно подумал: «А тип все-таки этот Куролесов!»
А тот, все повышая голос, продолжал каяться и окончательно запутал Никанора Ивановича, потому что вдруг стал обращаться к кому-то, кого на сцене не было, и за этого отсутствующего сам же себе и отвечал, причем называл себя то «государем», то «бароном», то «отцом», то «сыном», то на «вы», то на «ты».
Никанор Иванович понял только одно, что помер артист злою смертью, прокричав: «Ключи! Ключи мои!» – повалившись после этого на пол, хрипя и осторожно срывая с себя галстух.
Умерев, Куролесов поднялся, отряхнул пыль с фрачных брюк, поклонился, улыбнувшись фальшивой улыбкой, и удалился при жидких аплодисментах. А конферансье заговорил так:
– Мы прослушали с вами в замечательном исполнении Саввы Потаповича «Скупого рыцаря». Этот рыцарь надеялся, что резвые нимфы сбегутся к нему и произойдет еще многое приятное в том же духе. Но, как видите, ничего этого не случилось, никакие нимфы не сбежались к нему, и музы ему дань не принесли, и чертогов он никаких не воздвиг, а, наоборот, кончил очень скверно, помер к чертовой матери от удара на своем сундуке с валютой и камнями. Предупреждаю вас, что и с вами случится что-нибудь в этом роде, если только не хуже, ежели вы не сдадите валюту!
Поэзия ли Пушкина произвела такое впечатление или прозаическая речь конферансье, но только вдруг из зала раздался застенчивый голос:
– Я сдаю валюту.
– Милости прошу на сцену! – вежливо пригласил конферансье, всматриваясь в темный зал.
И на сцене оказался маленького роста белокурый гражданин, судя по лицу, не брившийся около трех недель.
– Виноват, как ваша фамилия? – осведомился конферансье.
– Канавкин Николай, – застенчиво отозвался появившийся.
– А! Очень приятно, гражданин Канавкин, итак?
– Сдаю, – тихо сказал Канавкин.
– Сколько?
– Тысячу долларов и двадцать золотых десяток.
– Браво! Все, что есть?
Ведущий программу уставился прямо в глаза Канавкину, и Никанору Ивановичу даже показалось, что из этих глаз брызнули лучи, пронизывающие Канавкина насквозь, как бы рентгеновские лучи. В зале перестали дышать.
– Верю! – наконец воскликнул артист и погасил свой взор, – верю! Эти глаза не лгут. Ведь сколько же раз я говорил вам, что основная ваша ошибка заключается в том, что вы недооцениваете значения человеческих глаз. Поймите, что язык может скрыть истину, а глаза – никогда! Вам задают внезапный вопрос, вы даже не вздрагиваете, в одну секунду овладеваете собой и знаете, что нужно сказать, чтобы укрыть истину, и весьма убедительно говорите, и ни одна складка на вашем лице не шевельнется, но, увы, встревоженная вопросом истина со дна души на мгновение прыгает в глаза, и все кончено. Она замечена, а вы пойманы!
Произнеся, и с большим жаром, эту очень убедительную речь, артист ласково осведомился у Канавкина:
– Где же спрятаны?
– У тетки моей, Пороховниковой, на Пречистенке...
– А! Это... постойте... это у Клавдии Ильиничны, что ли?
– Да.
– Ах да, да, да! Маленький особнячок? Напротив еще палисадничек? Как же, знаю, знаю! А куда ж вы их там засунули?
– В погребе, в коробке из-под Эйнема...
Артист всплеснул руками.
– Видали вы что-нибудь подобное? – вскричал он огорченно. – Да ведь они ж там заплесневеют, отсыреют! Ну мыслимо ли таким людям доверить валюту? А? Чисто как дети, ей-богу!
Канавкин и сам понял, что нагрубил и проштрафился, и повесил свою хохлатую голову.
– Деньги, – продолжал артист, – должны храниться в госбанке, в специальных сухих и хорошо охраняемых помещениях, а отнюдь не в теткином погребе, где их могут, в частности, попортить крысы! Право, стыдно, Канавкин! Ведь вы же взрослый человек.
Канавкин уже не знал, куда и деваться, и только колупал пальцем борт своего пиджачка.
– Ну ладно, – смягчился артист, – кто старое помянет... – И вдруг добавил неожиданно: – Да, кстати: за одним разом чтобы, чтоб машину зря не гонять... у тетки этой самой ведь тоже есть? А?
Канавкин, никак не ожидавший такого оборота дела, дрогнул, и в театре наступило молчание.
– Э, Канавкин, – укоризненно-ласково сказал конферансье, – а я-то еще похвалил его! На-те, взял да и засбоил ни с того ни с сего! Нелепо это, Канавкин! Ведь я только что говорил про глаза. Ведь видно, что у тетки есть. Ну, чего вы нас зря терзаете?
– Есть! – залихватски крикнул Канавкин.
– Браво! – крикнул конферансье.
– Браво! – страшно взревел зал.
Когда утихло, конферансье поздравил Канавкина, пожал ему руку, предложил отвезти в город в машине домой, и в этой же машине приказал кому-то в кулисах заехать за теткой и просить ее пожаловать в женский театр на программу.
– Да, я хотел спросить, – тетка не говорила, где свои прячет? – осведомился конферансье, любезно предлагая Канавкину папиросу и зажженную спичку. Тот, закуривая, усмехнулся как-то тоскливо.
– Верю, верю, – вздохнув, отозвался артист, – эта сквалыга не то что племяннику – черту не скажет этого. Ну, что же, попробуем пробудить в ней человеческие чувства. Быть может, еще не все струны сгнили в ее ростовщичьей душонке. Всего доброго, Канавкин!
И счастливый Канавкин уехал. Артист осведомился, нет ли еще желающих сдать валюту, но получил в ответ молчание.
– Чудаки, ей-богу! – пожав плечами, проговорил артист, и занавес скрыл его.
Лампы погасли, некоторое время была тьма, и издалека в ней слышался нервный тенор, который пел:
«Там груды золота лежат и мне они принадлежат!»
Потом откуда-то издалека дважды донесся аплодисмент.
– В женском театре дамочка какая-то сдает, – неожиданно проговорил рыжий бородатый сосед Никанора Ивановича и, вздохнув, прибавил: – Эх, кабы не гуси мои! У меня, милый человек, бойцовые гуси в Лианозове. Подохнут они, боюсь, без меня. Птица боевая, нежная, она требует ухода... Эх, кабы не гуси! Пушкиным-то меня не удивишь, – и он опять завздыхал.
Тут зал осветился ярко, и Никанору Ивановичу стало сниться, что из всех дверей в него посыпались повара в белых колпаках и с разливными ложками в руках. Поварята втащили в зал чан с супом и лоток с нарезанным черным хлебом. Зрители оживились. Веселые повара шныряли между театралами, разливали суп в миски и раздавали хлеб.
– Обедайте, ребята, – кричали повара, – и сдавайте валюту! Чего вам зря здесь сидеть? Охота была эту баланду хлебать. Поехал домой, выпил как следует, закусил, хорошо!
– Ну, чего ты, например, засел здесь, отец? – обратился непосредственно к Никанору Ивановичу толстый с малиновой шеей повар, протягивая ему миску, в которой в жидкости одиноко плавал капустный лист.
– Нету! Нету! Нету у меня! – страшным голосом прокричал Никанор Иванович, – понимаешь, нету!
– Нету? – грозным басом взревел повар, – нету? – женским ласковым голосом спросил он, – нету, нету, – успокоительно забормотал он, превращаясь в фельдшерицу Прасковью Федоровну.
Та ласково трясла стонущего во сне Никанора Ивановича за плечо. Тогда растаяли повара и развалился театр с занавесом. Никанор Иванович сквозь слезы разглядел свою комнату в лечебнице и двух в белых халатах, но отнюдь не развязных поваров, сующихся к людям со своими советами, а доктора и все ту же Прасковью Федоровну, держащую в руках не миску, а тарелочку, накрытую марлей, с лежащим на ней шприцем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105
Теперь, познакомившись с одним из его произведений, Никанор Иванович загрустил, представил себе женщину на коленях, с сиротами, под дождем, и невольно подумал: «А тип все-таки этот Куролесов!»
А тот, все повышая голос, продолжал каяться и окончательно запутал Никанора Ивановича, потому что вдруг стал обращаться к кому-то, кого на сцене не было, и за этого отсутствующего сам же себе и отвечал, причем называл себя то «государем», то «бароном», то «отцом», то «сыном», то на «вы», то на «ты».
Никанор Иванович понял только одно, что помер артист злою смертью, прокричав: «Ключи! Ключи мои!» – повалившись после этого на пол, хрипя и осторожно срывая с себя галстух.
Умерев, Куролесов поднялся, отряхнул пыль с фрачных брюк, поклонился, улыбнувшись фальшивой улыбкой, и удалился при жидких аплодисментах. А конферансье заговорил так:
– Мы прослушали с вами в замечательном исполнении Саввы Потаповича «Скупого рыцаря». Этот рыцарь надеялся, что резвые нимфы сбегутся к нему и произойдет еще многое приятное в том же духе. Но, как видите, ничего этого не случилось, никакие нимфы не сбежались к нему, и музы ему дань не принесли, и чертогов он никаких не воздвиг, а, наоборот, кончил очень скверно, помер к чертовой матери от удара на своем сундуке с валютой и камнями. Предупреждаю вас, что и с вами случится что-нибудь в этом роде, если только не хуже, ежели вы не сдадите валюту!
Поэзия ли Пушкина произвела такое впечатление или прозаическая речь конферансье, но только вдруг из зала раздался застенчивый голос:
– Я сдаю валюту.
– Милости прошу на сцену! – вежливо пригласил конферансье, всматриваясь в темный зал.
И на сцене оказался маленького роста белокурый гражданин, судя по лицу, не брившийся около трех недель.
– Виноват, как ваша фамилия? – осведомился конферансье.
– Канавкин Николай, – застенчиво отозвался появившийся.
– А! Очень приятно, гражданин Канавкин, итак?
– Сдаю, – тихо сказал Канавкин.
– Сколько?
– Тысячу долларов и двадцать золотых десяток.
– Браво! Все, что есть?
Ведущий программу уставился прямо в глаза Канавкину, и Никанору Ивановичу даже показалось, что из этих глаз брызнули лучи, пронизывающие Канавкина насквозь, как бы рентгеновские лучи. В зале перестали дышать.
– Верю! – наконец воскликнул артист и погасил свой взор, – верю! Эти глаза не лгут. Ведь сколько же раз я говорил вам, что основная ваша ошибка заключается в том, что вы недооцениваете значения человеческих глаз. Поймите, что язык может скрыть истину, а глаза – никогда! Вам задают внезапный вопрос, вы даже не вздрагиваете, в одну секунду овладеваете собой и знаете, что нужно сказать, чтобы укрыть истину, и весьма убедительно говорите, и ни одна складка на вашем лице не шевельнется, но, увы, встревоженная вопросом истина со дна души на мгновение прыгает в глаза, и все кончено. Она замечена, а вы пойманы!
Произнеся, и с большим жаром, эту очень убедительную речь, артист ласково осведомился у Канавкина:
– Где же спрятаны?
– У тетки моей, Пороховниковой, на Пречистенке...
– А! Это... постойте... это у Клавдии Ильиничны, что ли?
– Да.
– Ах да, да, да! Маленький особнячок? Напротив еще палисадничек? Как же, знаю, знаю! А куда ж вы их там засунули?
– В погребе, в коробке из-под Эйнема...
Артист всплеснул руками.
– Видали вы что-нибудь подобное? – вскричал он огорченно. – Да ведь они ж там заплесневеют, отсыреют! Ну мыслимо ли таким людям доверить валюту? А? Чисто как дети, ей-богу!
Канавкин и сам понял, что нагрубил и проштрафился, и повесил свою хохлатую голову.
– Деньги, – продолжал артист, – должны храниться в госбанке, в специальных сухих и хорошо охраняемых помещениях, а отнюдь не в теткином погребе, где их могут, в частности, попортить крысы! Право, стыдно, Канавкин! Ведь вы же взрослый человек.
Канавкин уже не знал, куда и деваться, и только колупал пальцем борт своего пиджачка.
– Ну ладно, – смягчился артист, – кто старое помянет... – И вдруг добавил неожиданно: – Да, кстати: за одним разом чтобы, чтоб машину зря не гонять... у тетки этой самой ведь тоже есть? А?
Канавкин, никак не ожидавший такого оборота дела, дрогнул, и в театре наступило молчание.
– Э, Канавкин, – укоризненно-ласково сказал конферансье, – а я-то еще похвалил его! На-те, взял да и засбоил ни с того ни с сего! Нелепо это, Канавкин! Ведь я только что говорил про глаза. Ведь видно, что у тетки есть. Ну, чего вы нас зря терзаете?
– Есть! – залихватски крикнул Канавкин.
– Браво! – крикнул конферансье.
– Браво! – страшно взревел зал.
Когда утихло, конферансье поздравил Канавкина, пожал ему руку, предложил отвезти в город в машине домой, и в этой же машине приказал кому-то в кулисах заехать за теткой и просить ее пожаловать в женский театр на программу.
– Да, я хотел спросить, – тетка не говорила, где свои прячет? – осведомился конферансье, любезно предлагая Канавкину папиросу и зажженную спичку. Тот, закуривая, усмехнулся как-то тоскливо.
– Верю, верю, – вздохнув, отозвался артист, – эта сквалыга не то что племяннику – черту не скажет этого. Ну, что же, попробуем пробудить в ней человеческие чувства. Быть может, еще не все струны сгнили в ее ростовщичьей душонке. Всего доброго, Канавкин!
И счастливый Канавкин уехал. Артист осведомился, нет ли еще желающих сдать валюту, но получил в ответ молчание.
– Чудаки, ей-богу! – пожав плечами, проговорил артист, и занавес скрыл его.
Лампы погасли, некоторое время была тьма, и издалека в ней слышался нервный тенор, который пел:
«Там груды золота лежат и мне они принадлежат!»
Потом откуда-то издалека дважды донесся аплодисмент.
– В женском театре дамочка какая-то сдает, – неожиданно проговорил рыжий бородатый сосед Никанора Ивановича и, вздохнув, прибавил: – Эх, кабы не гуси мои! У меня, милый человек, бойцовые гуси в Лианозове. Подохнут они, боюсь, без меня. Птица боевая, нежная, она требует ухода... Эх, кабы не гуси! Пушкиным-то меня не удивишь, – и он опять завздыхал.
Тут зал осветился ярко, и Никанору Ивановичу стало сниться, что из всех дверей в него посыпались повара в белых колпаках и с разливными ложками в руках. Поварята втащили в зал чан с супом и лоток с нарезанным черным хлебом. Зрители оживились. Веселые повара шныряли между театралами, разливали суп в миски и раздавали хлеб.
– Обедайте, ребята, – кричали повара, – и сдавайте валюту! Чего вам зря здесь сидеть? Охота была эту баланду хлебать. Поехал домой, выпил как следует, закусил, хорошо!
– Ну, чего ты, например, засел здесь, отец? – обратился непосредственно к Никанору Ивановичу толстый с малиновой шеей повар, протягивая ему миску, в которой в жидкости одиноко плавал капустный лист.
– Нету! Нету! Нету у меня! – страшным голосом прокричал Никанор Иванович, – понимаешь, нету!
– Нету? – грозным басом взревел повар, – нету? – женским ласковым голосом спросил он, – нету, нету, – успокоительно забормотал он, превращаясь в фельдшерицу Прасковью Федоровну.
Та ласково трясла стонущего во сне Никанора Ивановича за плечо. Тогда растаяли повара и развалился театр с занавесом. Никанор Иванович сквозь слезы разглядел свою комнату в лечебнице и двух в белых халатах, но отнюдь не развязных поваров, сующихся к людям со своими советами, а доктора и все ту же Прасковью Федоровну, держащую в руках не миску, а тарелочку, накрытую марлей, с лежащим на ней шприцем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105