Все от горя, безнадежности (хотя и раньше случалось со мной это не раз). Прятал разные заметки о 17 и 18 годах.
Ах, эти ночные воровские прятания и перепрятывания бумаг, денег! Миллионы русских людей прошли через это растление, унижение за эти годы. И сколько потом будут находить кладов. И все наше время станет сказкою, легендой…
Лето 17 года. Сумерки, на улице возле избы кучка мужиков. Речь идет о «бабушке русской революции». Хозяин избы размеренно рассказывает: «Я про эту бабку давно слышу. Прозорливица, это правильно. За пятьдесят лет, говорят, все эти дела предсказала. Ну, только избавь Бог, до чего страшна: толстая, сердитая, глазки маленькие, пронзительные – я ее портрет в фельетоне видел. Сорок два года в остроге на чепи держали, а уморить не могли, ни днем, ни ночью не отходили, а не устерегли: в остроге, и то ухитрилась миллион нажить! Теперь народ под свою власть скупает, землю сулит, на войну обешшает не брать. А мне какая корысть под нее идти? Земля эта мне без надобности, я ее лучше в аренду сниму, потому что навозить мне ее все равно нечем, а в солдаты меня и так не возьмут, года вышли…»
Кто-то, белеющий в сумраке рубашкой, «краса и гордость русской революции», как оказывается потом, дерзко вмешивается:
– У нас такого провокатора в пять минут арестовали бы и расстреляли!
Мужик возражает спокойно и твердо:
– А ты, хоть и матрос, а дурак. Я тебе в отцы гожусь, ты возле моей избы без порток бегал. Какой же ты комиссар, когда от тебя девкам проходу нет, среди белого дня под подол лезешь? Погоди, погоди, брат, – вот протрешь казенные поржи, пропьешь наворованные деньжонки, опять в пастухи запросишься! Опять, брат, будешь мою свинью арестовывать. Это тебе не над господами измываться. Я-то тебя с твоим Жучковым не боюсь!
(Жучков – это Гучков).
Сергей Климов, ни к селу ни к городу, прибавляет:
– Да его, Петроград-то, и так давно надо отдать. Там только одно разнообразие…
Девки визжат на выгоне:
Люби белых, кудреватых,
При серебряных часах…
Из-под горы идет толпа ребят с гармониями и балалайкой:
Мы ребята-ежики,
В голенищах ножики,
Любим выпить, закусить,
В пьяном виде пофорсить…
Думаю: «Нет, большевики-то поумней будут господ Временного правительства! Они недаром все наглеют и наглеют. Они знают свою публику».
На деревне возле избы сидит солдат дезертир, курит и напевает:
– Ночь темна, как две минуты…
Что за чушь? Что это значит – как две минуты?
– А как же? Я верно пою: как две минуты. Здесь делается ударение.
Сосед говорит:
– Ох, брат, вот придет немец, сделает он нам ударение!
– А мне один черт – под немца, так под немца!
В саду возле шалаша целое собрание. Караульщик, мужик бывалый и изысканно красноречивый, передает слух, будто где-то возле Волги упала из облаков кобыла в двадцать верст длиною. Обращаясь ко мне:
– Вириятно, эрунда, барин?
Его приятель с упоением рассказывает свое «революционное» прошлое. Он в 1906 году сидел в остроге за кражу со взломом – и это его лучшее воспоминание, он об этом рассказывает постоянно, потому что в остроге было:
– Веселей всякой свадьбы и харчи отличные! Он рассказывает:
– В тюрьме обнаковенно на верхнем этажу сидят политики, а во втором – помощники этим политикам. Они никого не боятся, эти политики, обкладывают матюком самого губернатора, а вечером песни поют, мы жертвою пали…
Одного из таких политиков царь приказал повесить и выписал из Синода самого грозного палача, но потом ему пришло помилование и к политикам приехал главный губернатор, третье лицо при царском дворце, только что сдавший экзамен на губернатора. Приехал – и давай гулять с политиками: налопался, послал урядника за граммофоном – и пошел у них ход: губернатор так напился, нажрался – нога за ногу не вяжет, так и снесли стражники в возок… Обешшал прислать всем по двадцать копеек денег, по полфунта табаку турецкого, по два фунта ситного хлеба, да, конечно, сбрехал…
15 мая.
Хожу, прислушиваюсь на улицах, в подворотнях, на базаре. Все дышут тяжкой злобой к «коммунии» и к евреям. А самые злые юдофобы среди рабочих в Ропите. Но какие подлецы! Им поминутно затыкают глотку какой-нибудь подачкой, поблажкой. И три четверти народа так: за подачки, за разрешение на разбой, грабеж, отдает совесть, душу, Бога…
Шел через базар – вонь, грязь, нищета, хохлы и хохлушки чуть не десятого столетия, худые волы, допотопные телеги – и среди всего этого афиши, призывы на бой за третий интернационал. Конечно, чепухи всего этого не может не понимать самый паршивый, самый тупой из большевиков. Сами порой небось покатываются от хохота.
Из «Одесского Коммуниста»:
Зарежем штыками мы алчную гидру.
Тогда заживем веселей!
Если не так, то всплывут они скоро,
Оживут во мгновение ока,
Как паразит, начнет эта свора
Жить на счет нашего сока…
Грабят аптеки: все закрыты, «национализированы и учитываются». Не дай Бог захворать!
И среди всего этого, как в сумасшедшем доме, лежу и перечитываю «Пир Платона», поглядывая иногда вокруг себя недоумевающими и, конечно, тоже сумасшедшими глазами…
Вспомнил почему-то князя Кропоткина (знаменитого анархиста). Был у него в Москве. Совершенно очаровательный старичок высшего света – и вполне младенец, даже жутко.
Костюшко называли «защитником всех свобод». Это замечательно. Специалист, профессионал. Страшный тип.
16 мая.
Большевистские дела на Дону и за Волгой, сколько можно понять, плохи. Помоги нам, Господи!
Прочитал биографию поэта Полежаева и очень взволновался – и больно, и грустно, и сладко (не по поводу Полежаева, конечно). Да, я последний, чувствующий это прошлое, время наших отцов и дедов…
Прошел дождик. Высоко в небе облако, проглядывает солнце, птицы сладко щебечут во дворе на ярких желто-зеленых акациях. Обрывки мыслей, воспоминаний о том, что, верно, уже вовеки не вернется… Вспомнил лесок Поганое, – глушь, березняк, трава и цветы по пояс, – и как бежал однажды над ним вот такой же дождик, и я дышал этой березовой и полевой, хлебной сладостью и всей, всей прелестью России…
Николая Филипповича [Николай Филиппович Шишкин, на даче которого одно время жили Бунины.] выгнали из его имения (под Одессой). Недавно стали его гнать и с его одесской квартиры. Пошел в церковь, горячо молился, – был день его Ангела, – потом к большевикам, насчет квартиры – и там внезапно умер. Разрешили похоронить в имении. Все-таки лег на вечный покой в своем родном саду, среди всех своих близких. Пройдет сто лет – и почувствует ли хоть кто-нибудь тогда возле этой могилы его время? Нет, никто и никогда. И мое тоже. Да мне-то и не лежать со своими…
«Попов искал в университетском архиве дело о Полежаеве…» Какое было дело какому-то Попову до Полежаева? Все из жажды очернить Николая I.
Усмирение мюридов, Кази-Муллы. Дед Кази был беглый русский солдат. Сам Кази был среднего роста, по лицу рябинки, бородка редкая, глаза светлые, пронзительные. Умертвил своего отца, влив ему в горло кипящего масла. Торговал водкой, потом объявил себя пророком, поднял священную войну… Сколько бунтарей, вождей вот именно из таких!
17 мая.
Белыми, будто бы, взяты Псков, Полоцк, Двинск, Витебск… Деникин будто бы взял Изюм, гонит большевиков нещадно… Что, если правда?
Дезертирство у большевиков ужасное. В Москве пришлось даже завести «центрокомдезертир».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
Ах, эти ночные воровские прятания и перепрятывания бумаг, денег! Миллионы русских людей прошли через это растление, унижение за эти годы. И сколько потом будут находить кладов. И все наше время станет сказкою, легендой…
Лето 17 года. Сумерки, на улице возле избы кучка мужиков. Речь идет о «бабушке русской революции». Хозяин избы размеренно рассказывает: «Я про эту бабку давно слышу. Прозорливица, это правильно. За пятьдесят лет, говорят, все эти дела предсказала. Ну, только избавь Бог, до чего страшна: толстая, сердитая, глазки маленькие, пронзительные – я ее портрет в фельетоне видел. Сорок два года в остроге на чепи держали, а уморить не могли, ни днем, ни ночью не отходили, а не устерегли: в остроге, и то ухитрилась миллион нажить! Теперь народ под свою власть скупает, землю сулит, на войну обешшает не брать. А мне какая корысть под нее идти? Земля эта мне без надобности, я ее лучше в аренду сниму, потому что навозить мне ее все равно нечем, а в солдаты меня и так не возьмут, года вышли…»
Кто-то, белеющий в сумраке рубашкой, «краса и гордость русской революции», как оказывается потом, дерзко вмешивается:
– У нас такого провокатора в пять минут арестовали бы и расстреляли!
Мужик возражает спокойно и твердо:
– А ты, хоть и матрос, а дурак. Я тебе в отцы гожусь, ты возле моей избы без порток бегал. Какой же ты комиссар, когда от тебя девкам проходу нет, среди белого дня под подол лезешь? Погоди, погоди, брат, – вот протрешь казенные поржи, пропьешь наворованные деньжонки, опять в пастухи запросишься! Опять, брат, будешь мою свинью арестовывать. Это тебе не над господами измываться. Я-то тебя с твоим Жучковым не боюсь!
(Жучков – это Гучков).
Сергей Климов, ни к селу ни к городу, прибавляет:
– Да его, Петроград-то, и так давно надо отдать. Там только одно разнообразие…
Девки визжат на выгоне:
Люби белых, кудреватых,
При серебряных часах…
Из-под горы идет толпа ребят с гармониями и балалайкой:
Мы ребята-ежики,
В голенищах ножики,
Любим выпить, закусить,
В пьяном виде пофорсить…
Думаю: «Нет, большевики-то поумней будут господ Временного правительства! Они недаром все наглеют и наглеют. Они знают свою публику».
На деревне возле избы сидит солдат дезертир, курит и напевает:
– Ночь темна, как две минуты…
Что за чушь? Что это значит – как две минуты?
– А как же? Я верно пою: как две минуты. Здесь делается ударение.
Сосед говорит:
– Ох, брат, вот придет немец, сделает он нам ударение!
– А мне один черт – под немца, так под немца!
В саду возле шалаша целое собрание. Караульщик, мужик бывалый и изысканно красноречивый, передает слух, будто где-то возле Волги упала из облаков кобыла в двадцать верст длиною. Обращаясь ко мне:
– Вириятно, эрунда, барин?
Его приятель с упоением рассказывает свое «революционное» прошлое. Он в 1906 году сидел в остроге за кражу со взломом – и это его лучшее воспоминание, он об этом рассказывает постоянно, потому что в остроге было:
– Веселей всякой свадьбы и харчи отличные! Он рассказывает:
– В тюрьме обнаковенно на верхнем этажу сидят политики, а во втором – помощники этим политикам. Они никого не боятся, эти политики, обкладывают матюком самого губернатора, а вечером песни поют, мы жертвою пали…
Одного из таких политиков царь приказал повесить и выписал из Синода самого грозного палача, но потом ему пришло помилование и к политикам приехал главный губернатор, третье лицо при царском дворце, только что сдавший экзамен на губернатора. Приехал – и давай гулять с политиками: налопался, послал урядника за граммофоном – и пошел у них ход: губернатор так напился, нажрался – нога за ногу не вяжет, так и снесли стражники в возок… Обешшал прислать всем по двадцать копеек денег, по полфунта табаку турецкого, по два фунта ситного хлеба, да, конечно, сбрехал…
15 мая.
Хожу, прислушиваюсь на улицах, в подворотнях, на базаре. Все дышут тяжкой злобой к «коммунии» и к евреям. А самые злые юдофобы среди рабочих в Ропите. Но какие подлецы! Им поминутно затыкают глотку какой-нибудь подачкой, поблажкой. И три четверти народа так: за подачки, за разрешение на разбой, грабеж, отдает совесть, душу, Бога…
Шел через базар – вонь, грязь, нищета, хохлы и хохлушки чуть не десятого столетия, худые волы, допотопные телеги – и среди всего этого афиши, призывы на бой за третий интернационал. Конечно, чепухи всего этого не может не понимать самый паршивый, самый тупой из большевиков. Сами порой небось покатываются от хохота.
Из «Одесского Коммуниста»:
Зарежем штыками мы алчную гидру.
Тогда заживем веселей!
Если не так, то всплывут они скоро,
Оживут во мгновение ока,
Как паразит, начнет эта свора
Жить на счет нашего сока…
Грабят аптеки: все закрыты, «национализированы и учитываются». Не дай Бог захворать!
И среди всего этого, как в сумасшедшем доме, лежу и перечитываю «Пир Платона», поглядывая иногда вокруг себя недоумевающими и, конечно, тоже сумасшедшими глазами…
Вспомнил почему-то князя Кропоткина (знаменитого анархиста). Был у него в Москве. Совершенно очаровательный старичок высшего света – и вполне младенец, даже жутко.
Костюшко называли «защитником всех свобод». Это замечательно. Специалист, профессионал. Страшный тип.
16 мая.
Большевистские дела на Дону и за Волгой, сколько можно понять, плохи. Помоги нам, Господи!
Прочитал биографию поэта Полежаева и очень взволновался – и больно, и грустно, и сладко (не по поводу Полежаева, конечно). Да, я последний, чувствующий это прошлое, время наших отцов и дедов…
Прошел дождик. Высоко в небе облако, проглядывает солнце, птицы сладко щебечут во дворе на ярких желто-зеленых акациях. Обрывки мыслей, воспоминаний о том, что, верно, уже вовеки не вернется… Вспомнил лесок Поганое, – глушь, березняк, трава и цветы по пояс, – и как бежал однажды над ним вот такой же дождик, и я дышал этой березовой и полевой, хлебной сладостью и всей, всей прелестью России…
Николая Филипповича [Николай Филиппович Шишкин, на даче которого одно время жили Бунины.] выгнали из его имения (под Одессой). Недавно стали его гнать и с его одесской квартиры. Пошел в церковь, горячо молился, – был день его Ангела, – потом к большевикам, насчет квартиры – и там внезапно умер. Разрешили похоронить в имении. Все-таки лег на вечный покой в своем родном саду, среди всех своих близких. Пройдет сто лет – и почувствует ли хоть кто-нибудь тогда возле этой могилы его время? Нет, никто и никогда. И мое тоже. Да мне-то и не лежать со своими…
«Попов искал в университетском архиве дело о Полежаеве…» Какое было дело какому-то Попову до Полежаева? Все из жажды очернить Николая I.
Усмирение мюридов, Кази-Муллы. Дед Кази был беглый русский солдат. Сам Кази был среднего роста, по лицу рябинки, бородка редкая, глаза светлые, пронзительные. Умертвил своего отца, влив ему в горло кипящего масла. Торговал водкой, потом объявил себя пророком, поднял священную войну… Сколько бунтарей, вождей вот именно из таких!
17 мая.
Белыми, будто бы, взяты Псков, Полоцк, Двинск, Витебск… Деникин будто бы взял Изюм, гонит большевиков нещадно… Что, если правда?
Дезертирство у большевиков ужасное. В Москве пришлось даже завести «центрокомдезертир».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30