потом одетый лежал на широкой постели, покрытой стеганым атласным одеялом, в небольшой комнате, полуосвещенной с потолка голубым фонарем, приторно пахнущей душистым мылом, с платьями, навешанными на крюк на двери; возле постели стояла ваза с фруктами; девушка, обязанная занимать Казимира Станиславовича, молча, жадно, со вскусом ела грушу, обрезая ее ножичком, а ее подруга, с голыми толстыми руками, в одной рубашке, делавшей ее похожей на девочку, быстро писала письмо на туалетном столике, не обращая на них никакого внимания, она писала и плакала - о чем? На свете народу много, всего не узнаешь.
Десятого апреля Казимир Станиславович проснулся поздно. Судя по тому, как испуганно открыл он глаза, можно было понять, что его на мгновение ошеломила мысль о том, что он в Москве, и то, что было вчера. Он вернулся не ранее пятого часа. Он шатался, поднимаясь по лестнице "Версаля", однако без ошибки пошел к своему номеру по длинному вонючему туннелю коридора, где только в самом начале сонно коптила лампочка. Возле всех номеров стояли сапоги и башмаки, - все людей чужих, неизвестных друг другу. Внезапно одна дверь, пахнув на Казимира Станиславовича почти ужасом, растворилась, на пороге ее появился старик в халате, похожий на плохого актера, играющего "Записки сумасшедшего", и Казимир Станиславович увидал лампу под зеленым колпаком и тесно заставленную комнату, берлогу одинокого, старого жильца, с образами в углу и несметными коробками из под папиросных гильз, чуть не до потолка наложенными одна на другую возле образов... Неужели это был тот самый полоумный составитель жизнеописаний угодников, что жил в "Версале" двадцать три года тому назад? В темном номере Казимира Станиславовича было страшно душно от какой-то едкой и пахучей суши. Свет слабо проникал в темноту из окна над дверью. Казимир Станиславович зашел за перегородку, снял цилиндр со своих очень редких, нафиксатуаренных волос, кинул пальто в изголовье голой кровати... Все закружилось под ним, как только он лег, понеслось в пропасть, и он мгновенно заснул. Во сне все время чувствовал он смрад железного умывальника, стоявшего возле самого его лица, а видел весенний день, деревья в цвету, зал большого барского дома и множество народа, со страхом ожидавшего, что вот-вот приедет митрополит, и это ожидание мучило, томило его всю ночь. Теперь по коридорам "Версаля" звонили, бежали, перекрикивались. За перегородкой, сквозь двойные пыльные стекла, светило солнце, было жарко. Казимир Станиславович снял пиджак, позвонил и стал умываться Прибежал коридорный, востроглазый мальчишка с лисьим пухом на голове, в сюртуке и розовой косоворотке.
- Калач, самовар и лимон, - сказал Казимир Станиславович, не глядя на него.
- Чай, сахар наш прикажете? - с московской бойкостью спросил коридорный.
И через минуту влетел с кипящим самоваром на ладони возле плеча, мгновенно раскинул по круглому столу перед диваном скатерть, поднос со стаканом и полоскательницей, стукнул по подносу ножками самовара Казимир Станиславович, пока настаивался чай, бессознательно развернул "Московский листок", подсунутый коридорным вместе с самоваром, взгляд его упал на заметку о том, что вчера где- то поднят в бессознательном состоянии неизвестный человек... "Пострадавший отправлен в больницу", - прочел он и бросил газету Он чувствовал себя очень зыбко, плохо. Поднявшись, он открыл окно, - оно выходило во двор, - и на него запахло свежестью и городом, понеслись изысканно-певучие крики разносчиков, звонки гудящих за противоположным домом конок, слитный треск экипажей, музыкальный гул колоколов. Город уже давно жил своей шумной, огромной жизнью в этот яркий весенний день Выдавив в стакан с чаем целый лимон, с жадностью выпив эту мутную кислую жидкость, Казимир Станиславович опять ушел за перегородку "Версаль" затих. Взгляд лениво скользил по конторскому объявлению на стене: "Пробывши три часа, считается за сутки", мышь гремела в комоде, катая кусок сахару, оставленный каким-нибудь проезжим. Так, в полудремоте, Казимир Станиславович пролежал за перегородкой до тех пор, пока солнце не скрылось из комнаты и не потянуло в окно другой свежестью, уже предвечерней.
Тогда он тщательно привел себя в порядок развязал корзинку, переменил белье, достал дешевенький, но чистый носовой платок, обмахнул щеткой лоснящийся сюртук, цилиндр и пальто, вынул из его продранного кармана и кинул в угол затертую киевскую газету от пятнадцатого января Одевшись и расчесав красящим гребнем баки, он подсчитал свои средства, - в кошельке его оставалось всего четыре рубля семь гривен, - и вышел. Ровно в шесть он был возле низенькой старинной церковки на Молчановке. За церковной оградой мелкой зеленью зеленело развесистое дерево, играли дети, - у одной худенькой девочки, прыгавшей через веревочку, все спадал черный чулочек, - и сидели на скамье, перед колясочками со спящими младенцами, кормилицы в русских нарядах Все дерево трещало воробьями, воздух был мягок, - совсем, совсем летний, даже пылью пахло по-летнему, - и нежно золотилось вдали за домами небо над закатом, и чувствовалось, что в мире есть где-то радость, молодость, счастье В церкви уже горела люстра и стоял налой, перед налоем лежал коврик. Казимир Станиславович осторожно, стараясь не испортить прически, снял цилиндр, вступил в церковь несмело, - он не бывал в церквах уже лет тридцать, - и поместился в уголке, но так, чтобы ему было видно венчающихся. Он оглядывал расписные своды, поднимал глаза в купол, и каждое его движение, каждый вздох звучно отдавался в тишине. Церковь, блестя своим золотом, выжидательно потрескивала свечами. И вот, крестясь, но свободно, привычно стали входить священнослужители, певчие, потом старухи, дети, свадебные нарядные гости и озабоченные шафера. Когда же послышался шум возле паперти, захрустела колесами подъехавшая карета и все обратились ко входу и грянула встреча: "Гряди, голубица моя!" - Казимир Станиславович покрылся от сердцебиения смертельной бледностью и невольно двинулся вперед И близко, близко прошла мимо него, даже фатой своей его коснулась и ландышем овеяла та, которая даже не знала о его существовании на свете, прошла, склонив свою прелестную голову, вся в цветах и сквозном газе, вся белоснежная и непорочная, как принцесса, идущая к первому причастию... Жениха, встретившего ее, низенького, широкоплечего, с желтым плоским бобриком на темени, Казимир Станиславович едва видел. И за все время венчания только одно было перед его глазами: склоненная, в цветах и фате, голова и маленькая рука, с дрожью державшая горящую свечу, перевитую белой лентой с бантом...
В десятом часу вечера он был опять дома. Все пальто его пропахло весенним воздухом, после того, как, выйдя из церкви, увидал он у паперти зеркальное, отражавшее закат стекло кареты, белоатласной внутри, и в последний раз мелькнуло за этим стеклом лицо той, которую навсегда увозили от него куда-то, он долго скитался по каким-то переулкам, выходил на Новинский бульвар. Теперь он медленно снял с себя пальто трясущимися руками, положил на стол бумажный мешочек с двумя зелеными огурцами, зачем-то купленными им с лотка разносчика. От них пахло весной даже сквозь бумагу, и по-весеннему, жидко серебрился в верхнее стекло окна апрельский месяц, высоко стоявший на еще не стемневшем небе Казимир Станиславович зажег свечу, печально осветил свой пустой, случайный приют, сел на диван, ощущая на лице вечернюю свежесть.
1 2 3
Десятого апреля Казимир Станиславович проснулся поздно. Судя по тому, как испуганно открыл он глаза, можно было понять, что его на мгновение ошеломила мысль о том, что он в Москве, и то, что было вчера. Он вернулся не ранее пятого часа. Он шатался, поднимаясь по лестнице "Версаля", однако без ошибки пошел к своему номеру по длинному вонючему туннелю коридора, где только в самом начале сонно коптила лампочка. Возле всех номеров стояли сапоги и башмаки, - все людей чужих, неизвестных друг другу. Внезапно одна дверь, пахнув на Казимира Станиславовича почти ужасом, растворилась, на пороге ее появился старик в халате, похожий на плохого актера, играющего "Записки сумасшедшего", и Казимир Станиславович увидал лампу под зеленым колпаком и тесно заставленную комнату, берлогу одинокого, старого жильца, с образами в углу и несметными коробками из под папиросных гильз, чуть не до потолка наложенными одна на другую возле образов... Неужели это был тот самый полоумный составитель жизнеописаний угодников, что жил в "Версале" двадцать три года тому назад? В темном номере Казимира Станиславовича было страшно душно от какой-то едкой и пахучей суши. Свет слабо проникал в темноту из окна над дверью. Казимир Станиславович зашел за перегородку, снял цилиндр со своих очень редких, нафиксатуаренных волос, кинул пальто в изголовье голой кровати... Все закружилось под ним, как только он лег, понеслось в пропасть, и он мгновенно заснул. Во сне все время чувствовал он смрад железного умывальника, стоявшего возле самого его лица, а видел весенний день, деревья в цвету, зал большого барского дома и множество народа, со страхом ожидавшего, что вот-вот приедет митрополит, и это ожидание мучило, томило его всю ночь. Теперь по коридорам "Версаля" звонили, бежали, перекрикивались. За перегородкой, сквозь двойные пыльные стекла, светило солнце, было жарко. Казимир Станиславович снял пиджак, позвонил и стал умываться Прибежал коридорный, востроглазый мальчишка с лисьим пухом на голове, в сюртуке и розовой косоворотке.
- Калач, самовар и лимон, - сказал Казимир Станиславович, не глядя на него.
- Чай, сахар наш прикажете? - с московской бойкостью спросил коридорный.
И через минуту влетел с кипящим самоваром на ладони возле плеча, мгновенно раскинул по круглому столу перед диваном скатерть, поднос со стаканом и полоскательницей, стукнул по подносу ножками самовара Казимир Станиславович, пока настаивался чай, бессознательно развернул "Московский листок", подсунутый коридорным вместе с самоваром, взгляд его упал на заметку о том, что вчера где- то поднят в бессознательном состоянии неизвестный человек... "Пострадавший отправлен в больницу", - прочел он и бросил газету Он чувствовал себя очень зыбко, плохо. Поднявшись, он открыл окно, - оно выходило во двор, - и на него запахло свежестью и городом, понеслись изысканно-певучие крики разносчиков, звонки гудящих за противоположным домом конок, слитный треск экипажей, музыкальный гул колоколов. Город уже давно жил своей шумной, огромной жизнью в этот яркий весенний день Выдавив в стакан с чаем целый лимон, с жадностью выпив эту мутную кислую жидкость, Казимир Станиславович опять ушел за перегородку "Версаль" затих. Взгляд лениво скользил по конторскому объявлению на стене: "Пробывши три часа, считается за сутки", мышь гремела в комоде, катая кусок сахару, оставленный каким-нибудь проезжим. Так, в полудремоте, Казимир Станиславович пролежал за перегородкой до тех пор, пока солнце не скрылось из комнаты и не потянуло в окно другой свежестью, уже предвечерней.
Тогда он тщательно привел себя в порядок развязал корзинку, переменил белье, достал дешевенький, но чистый носовой платок, обмахнул щеткой лоснящийся сюртук, цилиндр и пальто, вынул из его продранного кармана и кинул в угол затертую киевскую газету от пятнадцатого января Одевшись и расчесав красящим гребнем баки, он подсчитал свои средства, - в кошельке его оставалось всего четыре рубля семь гривен, - и вышел. Ровно в шесть он был возле низенькой старинной церковки на Молчановке. За церковной оградой мелкой зеленью зеленело развесистое дерево, играли дети, - у одной худенькой девочки, прыгавшей через веревочку, все спадал черный чулочек, - и сидели на скамье, перед колясочками со спящими младенцами, кормилицы в русских нарядах Все дерево трещало воробьями, воздух был мягок, - совсем, совсем летний, даже пылью пахло по-летнему, - и нежно золотилось вдали за домами небо над закатом, и чувствовалось, что в мире есть где-то радость, молодость, счастье В церкви уже горела люстра и стоял налой, перед налоем лежал коврик. Казимир Станиславович осторожно, стараясь не испортить прически, снял цилиндр, вступил в церковь несмело, - он не бывал в церквах уже лет тридцать, - и поместился в уголке, но так, чтобы ему было видно венчающихся. Он оглядывал расписные своды, поднимал глаза в купол, и каждое его движение, каждый вздох звучно отдавался в тишине. Церковь, блестя своим золотом, выжидательно потрескивала свечами. И вот, крестясь, но свободно, привычно стали входить священнослужители, певчие, потом старухи, дети, свадебные нарядные гости и озабоченные шафера. Когда же послышался шум возле паперти, захрустела колесами подъехавшая карета и все обратились ко входу и грянула встреча: "Гряди, голубица моя!" - Казимир Станиславович покрылся от сердцебиения смертельной бледностью и невольно двинулся вперед И близко, близко прошла мимо него, даже фатой своей его коснулась и ландышем овеяла та, которая даже не знала о его существовании на свете, прошла, склонив свою прелестную голову, вся в цветах и сквозном газе, вся белоснежная и непорочная, как принцесса, идущая к первому причастию... Жениха, встретившего ее, низенького, широкоплечего, с желтым плоским бобриком на темени, Казимир Станиславович едва видел. И за все время венчания только одно было перед его глазами: склоненная, в цветах и фате, голова и маленькая рука, с дрожью державшая горящую свечу, перевитую белой лентой с бантом...
В десятом часу вечера он был опять дома. Все пальто его пропахло весенним воздухом, после того, как, выйдя из церкви, увидал он у паперти зеркальное, отражавшее закат стекло кареты, белоатласной внутри, и в последний раз мелькнуло за этим стеклом лицо той, которую навсегда увозили от него куда-то, он долго скитался по каким-то переулкам, выходил на Новинский бульвар. Теперь он медленно снял с себя пальто трясущимися руками, положил на стол бумажный мешочек с двумя зелеными огурцами, зачем-то купленными им с лотка разносчика. От них пахло весной даже сквозь бумагу, и по-весеннему, жидко серебрился в верхнее стекло окна апрельский месяц, высоко стоявший на еще не стемневшем небе Казимир Станиславович зажег свечу, печально осветил свой пустой, случайный приют, сел на диван, ощущая на лице вечернюю свежесть.
1 2 3