Лишь трое европейцев побывали за Дидессой прежде Булатовича, да и то мимоходом. Не горы, не пропасти на пути к Дидессе отпугивали исследователей, а войны эфиопов с галла. Совсем недавно присоединил эти земли неутомимый Менелик, и Булатович мог странствовать в здешних краях сколько угодно.
И все же нет, не трепещет душа, не тут, на юго-западе Эфиопии, видится ему заветный путь.
Он опускается на корточки и погружает ладони в прозрачную быструю воду ручья, впадающего в Дидессу. Он зачерпывает пригоршню, подносит ее к лицу. Вода пахнет не сыростью, не травами, не холодным камнем – она пахнет Каффой. Она пахнет Каффой, потому что ручей сбегает с каффских гор, и Булатович слышит зов неведомой страны. Страны, о которой много лет назад, стоя на башне в Обоке, мечтал покойный доктор Елисеев, страны, о которой думал в Петербурге профессор Болотов…
Булатович снова зачерпывает полную пригоршню из ручья, пригоршню каффской воды, и медленно пьет ее, прикрыв глаза. Он говорит себе: «Ты испил воду Каффы». Это – клятва, это – зарок…
Середина ноября стояла. Тепло было, влажно, совсем по-весеннему. И пахло акацией. Как в Одессе, когда русский отряд уезжал в Эфиопию.
Акации держались сомкнуто, неподступно. Банановые рощи зеленели щеголевато, а вровень с ними выбрасывали свои частые толстые ветви молочаи, похожие на огромные канделябры, но только без свечей. Лес гудел густым деловитым гулом. Поблизости от селений галла все высокие деревья были увешаны ульями. Мед здешний был на редкость духмяный и не только людям на радость, но и зверьку с густым мехом – сластене рателю. Ратель обитал в норах, «наводчицей» служила ему маленькая, но горластая птаха; она отыскивала улья и подзывала рателя-«взломщика» настойчивым, громким и весьма противным писком.
За Дидессой, как и повсюду в Эфиопии, бродили стада мартышек. Но здесь Булатович впервые увидел угрюмое существо с красным мехом. Поручик усмехнулся: «Экий мизантроп», а Зелепукин хохотнул в бороду: «Ишь, в мундире-то нашенском!» Но ни Булатович, ни Зелепукин не знали, что зоологи и впрямь зовут «красномундирную» мартышку «гусарской обезьяной».
Было бы гвардейцам лестнее, если бы зоологи назвали так красавицу гверецу. Но что было делать, когда гвереца была совсем иной расцветки?
Ох и хороша была гвереца, так хороша, что Булатович закусил губу и позабыл про ружье. А стройная гвереца, словно сознавая победительную силу красоты, позволила всаднику налюбоваться своим бархатисто-черным телом с белыми перевязями, каждый волосок которых был украшен бурыми кольцами, отчего белые эти перевязи серебрились… Гвереца исчезла в зарослях, Булатович с прерывистым вздохом вскинул ружье, но было уже поздно.
Его утешила новая краса. Теперь уже не в зарослях явившаяся, а в небе. Неподалеку от реки Габбу он услышал мерные удары и в первую минуту решил, что где-то плывет лодка. Но в этих мерных ударах не было весельного переплеска, и Булатович, задрав голову, увидел медлительный лет венценосного журавля. В гармоническом изяществе сочеталось журавлиное двуцветье – черное и белое. Оно, казалось, создано было природой для того, чтобы явить превосходство простоты над пестротой.
А следом за венценосным журавлем… Нет, поначалу тоже был звук. Странный, доносившийся будто из иного мира, и Булатовичу на миг почудилось, что стоит он в Красном Селе, на дебаркадере, дожидаясь поезда. Поезд приближался. Булатович слышал это отчетливо. Он ошеломленно взглянул на Вальде-Тадика. Парень засмеялся:
– Нагедгуад!
Но то был не гром и уж, конечно, не поезд. То был рогатый ворон, или птица-носорог, отличающаяся от всех своих сородичей невероятно шумным полетом.
За рекою же Габбу, в прибрежных зарослях, похрюкивали всамделишные носороги. И боже мой, какое свинское наслаждение было в носорожьем похрюкивании! Вальде-Тадик объяснил Булатовичу: ничего так не боятся носороги, как слепней, да комаров, да мух. И это те, кому нипочем колючки и шипы, пронзающие кожу слонов. А вывалявшись в грязи, облепленные илом и глиной, они были неуязвимы. Вот и похрюкивали, вот и торжествовали.
Реки Габбу и Сор отряд перешел по узеньким мосткам и двадцать первого ноября достиг крайнего на юго-западе Эфиопии городка Горе.
С помощью Зелепукина и Вальде-Тадика Александр Ксаверьевич слез с коня и вошел в дом, приготовленный для него местным начальством. Чувствовал себя Булатович прескверно. Едва выдержал последний перегон по дурной дороге: корежил его жестокий приступ тропической лихорадки. Благо медики преподали в Аддис-Абебе несколько уроков, и Булатович сам впрыскивал себе хину.
От захолустного Горе было уж совсем недалеко до реки Баро. Но поездку туда пришлось отложить. Не на неделю, как думал поначалу Булатович, а на три недели: лихорадка прочно угнездилась в его крови, а хина от чрезмерной, наверное, дозировки уже не оказывала своего целебного действия, а в довершение несчастий слег и Вальде-Тадик. Один лишь Зелепукин казался скалой неприступной и, вороша пятерней бороду, посмеивался:
– Солдату что? Солдату хвороба ни к чему.
Накануне рождества Булатович кое-как совладал с лихорадкой, купил в местном гарнизоне еще одну лошадку, снарядился да вдвоем с провожатым поутру последнего декабрьского дня пустился в путь к реке Баро.
Горная дорога часто пересекалась шумливыми потоками, петляла, как во хмелю, и сужалась чуть ли не до размеров шнурка. Перевалив возвышенность Диду, дорога нырнула в лесную полутьму, но от этого лучше не стала. Кони вязли в глине, взбрыкивали, мотали мордами. А седоки, заслышав еще верст за восемь рев водопада, нецеремонно понукали их и пришпоривали.
В три часа пополудни Булатович был у реки Баро. Река роилась в глубоком ущелье. Прозрачная в сухое время, она бурела в период дождей. Глинистую землю несла Баро в Собат, приток Белого Нила, глинистую землю нес Белый Нил египетскому земледельцу. А тут, под обрывом, Баро – омутистая, в громах и плесках водопадов. И робко глядятся в нее заросли кофе.
Булатович тронул лошадь. Проводник закричал испуганно:
– Нельзя! Нельзя!
За Баро начиналась область Моча, там жили племена, враждебные Эфиопии… Нельзя? Булатович даже не оглянулся. Он первым из европейцев вышел к реке Баро, он первым из европейцев перейдет Баро.
Где-то он встретит новый, 1897 год?
7
День был смуглый. Леонтьев залюбовался палевыми облаками, красновато-коричневой далью и тремя баобабами, вставшими у развилья, как три богатыря. Скупая прелесть окрестностей взволновала Леонтьева, он снял фуражку, провел рукой по ежику жестковатых темных волос.
Граф Абай, он же армейский офицер в отставке Леонтьев, возвращался из Европы в Аддис-Абебу. Поручения негуса были исполнены. В Петербурге Леонтьева заверили, что в будущем девяносто седьмом году в Эфиопию отправится чрезвычайная дипломатическая миссия. И там же, в Петербурге, Леонтьев принял решение поступить на службу к африканцам. Он сделает все, что сможет, для черных братьев. А нынче, когда он чувствовал прилив счастья, любуясь этим днем, Леонтьев думал, что он не только будет служить Эфиопии, но, может быть, обретет здесь второе отечество.
В октябре он был в Аддис-Абебе. Русский госпиталь собирался в отъезд. Леонтьев справился о Булатовиче. Ему сказали, что поручик получил отпуск и странствует где-то за Дидессой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14