Бутаков взял карандаш. Помедлил. Потом легко, без нажима, размашисто написал: «Царские острова». И поднял голову. С минуту они смотрели друг на друга – лейтенант и штурман.
– Тэ-э-кс, – процедил Бутаков с внезапным раздражением. Поспелов молчал. Но он уже не склонялся над картой. Он стоял, опустив руки, лицо его было бледным.
– Тэ-э-кс, – повторил Бутаков почти злобно. – Теперь – всем сестрам по серьгам. – И написал, вдавливая буквы: «Остров Николая», «Остров Наследника», «Остров Константина», – всем сестрам по серьгам…
Они опять посмотрели друг на друга в упор. Бутаков первым отвел глаза.
– Вот и все, Ксенофонт Егорович. – Голос у него был виноватый. Он помолчал, натянуто усмехнулся: – А поздних наших потомков, школяров, будут сечь, коли по тупости памяти не упомнят сих наименований. Так, что ли, господин штурман?
– Императрицу позабыли, господин лейтенант! – глухо отозвался Поспелов.
Бутаков швырнул карандаш, дернул плечом и вышел из каюты. Карандаш скатился на пол, штурман пнул его ногой, бормоча гневно: «Всем сестрам по серьгам»…
Минуту спустя Ксенофонт Егорович выглянул из каюты, увидел Вернера:
– Тарасий где?
– Известно, – улыбнулся Томаш, – в «княжестве».
Шевченко нравилось возиться на камбузе, в «Ванькином княжестве», как прозвали матросы кухонный закуток денщика Тихова.
Тарас Григорьевич, наверное, затруднился бы объяснить это неожиданное, лишь в экспедиции возникшее пристрастие. Тут многое исподволь сплелось. Не казарменное, по гроб ненавистное, было в Ванюшкином хозяйстве, а вовсе иное, домашнее, крестьянское чудилось. И в нехитром, но серьезном деле приготовления корабельных блюд, повторяющихся, как и в мужицком быту, борщей и каш, тоже крылось что-то стародавнее. Давным-давно в имении мальчонка Тарас был поваренком… А борщ? Помнится, у неких старичков в Киеве едал он славные борщи со свежей капустой, сухими карасями и какими-то приправами. Но не в борщах была суть. Казалось порою, что это вовсе и не судовая кухня, а осчастливил наконец господь бог – обрел Тарас свое гнездо, свою хату с двумя тополями у плетня, а жинка вот сию минуту вбежит…
То были даже и не мысли, а как бы тени от облаков. Ванюша Тихов не пугал их, не мешал им, и Шевченко по душе было помогать «хлопчику» кухарничать.
– Тарасий! – позвал Ксенофонт Егорович.
Шевченко шагнул к нему, отирая руки тряпкой. Штурман схватил его за локоть и зашептал сбивчиво, комкая фразы, зашептал про то, как Бутаков совершил «обряд крещения».
Никогда еще Шевченко не видел Ксенофонта в столь сильном возбуждении. Тихий, задумчивый, а вон как распалился…
Он испытывал к Поспелову, боцманскому сыну, труженику, симпатию искреннюю, очень теплую и про себя жалел его, по-братски жалел, будучи уверен, что Ксенофонт из тех, кому суждено окунуть сирую душу в штоф зелена вина да и спиться с круга. Порой сходились они: беседы их были незатейливы, не трогали предметов важных, но они предавались беседе с сердечной доверительностью, и она была им куда нужнее всяческих мудреных рассуждений. Теперь же, слушая лихорадочный шепот Ксенофонта, Шевченко и понимал причину его ярости и дивился этой ярости.
– Нет, ты представь, представь… – В уголках сухих губ прилипли табачные крошки. – Зачем так-то, а9 Зачем? Ведь он инструкцию смел нарушить? Ведь смел? А? – Светлые, в красноватых жилках глаза налились слезами. – Что же он так-то? Зачем? Ему предписаний таких не было… Понимаешь? Не было ведь, чтобы так именовать. А он… Что же это, а?
Штурман умолк, как захлебнулся, выхватил из-за борта сюртука книгу, сунул ее Шевченко.
– Вот, прочти, страницу одну прочти. Я заложил, прочти, Тарасий. – Круто повернулся и оставил Шевченко. Тот растерянно посмотрел ему вслед.
Книга оказалась сочинением Головнина.
По обыкновению моряков, уходящих в дальнее плавание, лейтенант припас с полдюжины вот таких обстоятельных «Путешествий». Некоторые из них Шевченко читал, хотя, признаться, и перемахивал страницы, пестревшие названиями парусов и стеньг, всей той англо-голландской смесью, которая прочно внедрилась в язык русских моряков со времен Петра. Сочинения Головнина Тарас Григорьевич прочитал с интересом неподдельным, радуясь слогу, как радовался другой ссыльный – поэт-декабрист Кюхельбекер… Однако какое касательство имел знаменитый в свое время капитан флота к нынешнему гневу Ксенофонта Егоровича, Шевченко не понимал, и на указанную Поспеловым страницу взглянул он с рассеянным недоумением. Взглянул и прочел:
«Если бы нынешнему мореплавателю удалось сделать такие открытия, какие сделал Беринг и Чириков, то не токмо все мысы, острова и заливы американские получили бы фамилии князей и графов, но и даже по голым каменьям рассадил бы он всех министров и всю знать; и комплименты свои обнародовал бы всему свету… Беринг же, напротив того, открыв прекраснейшую гавань, назвал ее по имени своих судов: Петра и Павла; весьма важный мыс в Америке назвал мысом Св. Илии, по имени святого, коего в день открытия праздновали; купу довольно больших островов, кои ныне непременно получили бы имя какого-нибудь славного полководца или министра, назвал он Шумагина островами, потому что похоронил на них умершего у него матроса сего имени». Так вот оно что! Молодчина старик Головнин! Уж этот не стал бы марать карту именами царя и царских отпрысков. Эх, Алексей Иванович, Алексей Иванович, грустно, брат. Не на все, видать, хватает у тебя пороху.
17
Наступает час, когда продолжение всякого длительного плавания кажется почти немыслимым.
Не бог весть что за перл был Кос-Арал, где экспедиции предстояло зимовать, но рисовался он землей обетованной, и в двадцать второй день сентября 1848 года на шхуне воцарилось едва сдерживаемое ликование. Плавание подходило к концу.
Как все молодое и одинокое, Арал бурлил. Он был молод, ибо родился совсем недавно – в первом тысячелетии до нашей эры. Он был одинок, ибо не сообщался с другими морями.
Уже вечерело, когда форштевень «Константина» мягко и властно вклинился в плотные буроватые воды сыр-Дарьинского устья.
На шхуне пальнули из пушки и закричали «ура».
Ночью во Владимире (Вместо послесловия)
В кромешной тьме – она пахла расталой землею, – в той тьме, что бывает на дорогах при первых, дружно взявшихся оттепелях, влеклась пароконная телега, и ее медлительное движение сопровождалось квелым позвякиванием колокольцев, храпом приморившихся лошадей да тяжелыми перебивчивыми шлепками комьев грязи.
Еще вчера снег лежал. Но в марте на санный путь надежда плоха. Днем припекло, капель рассыпалась цыганским бубном, тракт распустило, хоть караул кричи.
Правда, унтер-офицеру корпуса жандармов в Муроме без задержки сменили сани на телегу. Однако и на телеге никак более шести-семи верст в час не получалось, вот и не поспели засветло в губернский город Владимир.
Ямщик уж с этим смирился. Он дремал, посапывая в бороду, а когда телега ухала в колдобину, вздрагивал и ругался матерно. Ехал он так, как ездят мужики-обозники – подвернув ноги, опираясь задом на пятки, сунув руки в рукава нагольного тулупчика.
Жандармский унтер лежал, вытянувшись во весь свой немалый рост, ткнувшись лицом в охапку сена. Хоть и ни к черту дорога, но унтер доволен. Доставил, как приказано, арестанта в Вятку, а возвращаясь, столковался в Нижнем с каким-то человеком и повез его на казенных в Москву.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19