Лет уже, наверно, тринадцать, а все как дурачок! Но откуда он знает? Особенно задело и покоробило, что он назвал ее бабой.
Едва сдерживаясь, Игорь медленно пошел в сторону мальчишек, Щучка поднялся с колен, готовый к бегству. И тут Игорь рванулся, прыгнул через спинку скамьи, Щучка побежал, но, видя, что это бесполезно, повалился навзничь, поджал ноги:
– Не буду, Алтын, не буду!…
Игорь, бледный, нагнулся над ним и сказал шепотом:
– Если еще раз услышу, удавлю! Понял? – а пока дал ему шалобан.
Потом он, успокоившись, прошелся по переулку. Впереди был длинный летний день, нужно было чем-то заняться. Он вернулся домой, сел на диван, раскрыл книгу Чехова «Рассказы». Он ее читал уже несколько раз, поэтому взял снова. Отец был в смене, мать убиралась на кухне. А по радио повторили несколько раз: «Слушайте выступление главы Советского правительства…». Но пока Молотов не начал говорить, Игорь ничего плохого не подумал.
Вечером, как договорились, он пришел к городскому саду. Весь этот длинный день, с речами и маршами по радио, с решительной хмуростью мужчин и слезами женщин, весь этот день пролетел в незнании, в напряженной надежде, что все повернется как надо. Но по первой сЕодке Командования не чувствовалось, что уже наступил перелом.
Густел вечер. Он был так необычен, что лишь сейчас по-настоящему, нутром, ощутилась беда, тревога, неизвестность в дальнейшей судьбе. Это был первый вечер войны. Это был первый вечер затемнения. Фонари не горели, окна были жутко черны.
В зыбкой тьме у ворот сада стояла под репродуктором огромная толпа и в полном молчании слушала первые указы и законы войны, имеющие отныне над жизнью этих людей и над жизнью их близких самую безграничную власть. Срочно призывались мужчины – рождения с 1905-го по 1918-й включительно. «Первым днем мобилизации считать двадцать третье июня тысяча девятьсот сорок первого года», – гремел грозный голос из темноты. В толпе раздались приглушенные женские рыдания.
Отец пока не подпадал.
Следом читался длинный перечень – по алфавиту – областей и целых союзных республик, которые объявлялись на военном положении. И толпа тоже с жадностью слушала этот список, и каждый представлял себе те или другие места – где жила родная душа, где бывал он сам или о которых только слышал.
Игорь стоял, прислонясь к ограде, и ясно, как на раскатанной школьной карте, представлял себе этот вертикальный простор – от Черного моря до Ледовитого океана, всю великую равнину, где, истекая кровью, дерутся наши войска. Он и не предполагал, как скоро подойдет его очередь.
Лариса так внезапно появилась из темноты, что он отшатнулся. Она прижалась головой к его груди и сказала горько:
– Ты давно здесь? Я так боюсь за папу и Сашу!…
15
В августе ребят послали на торфоразработки, на болота-торфяники в двадцати километрах от городка.
А до этого случилось многое, и главное – призвали отца. Он уехал вместе с другими, в зеленом пригородном поезде, в сторону Москвы, долго махал из окошка вагона. Этот уходящий в неизвестность, такой мирный зеленый поезд словно весь оброс неведомыми растениями – горестными, машущими, прощающимися руками.
Игорь стоял рядом с матерью среди толпы на перроне, смотрел вслед уходящему составу, не ведая, что попрощался с отцом навсегда.
А теперь они жили в землянке, среди полупустынных болот, вставали рано, рубили лопатами торфомассу, сушили под солнцем и вместе с постоянно работающими здесь бесшабашными бабами, которых в городке называли «торфушки», грузили на платформы коричневый, пыльно крошащийся торф. Потешный маленький паровозик «кукушка», с несоразмерно большой трубой, давал высокий, печальный гудок и тащил платформы к городу. По вечерам они сидели под звездами, возле землянки, отбиваясь от комаров, пели песни, иногда подходили торфушки, подпевали, начинали дурачиться, тормошить кого-нибудь из ребят.
А над землей текло первое, страшное, военное лето. И все они – каждый миг! – не забывали этого.
Их отпустили через три недели. Поздно вечером они ехали по узкоколейке, стоя на крохотной шаткой платформе, среди черных болот, под густо-звездным небом.
Потом они шли по темным и пустым улицам, их останавливал патруль, требовал пропуск.
Утром мать сказала:
– Тут приходила девушка, Лариса Мещерякова. Милая, немного ломака. Просила передать тебе привет. Они уехали.
Он не сразу понял:
– Куда?
– Под Казань, по-моему. Она говорила, что напишет. Ты поставил чайник?
Милый мой Игорь!
Я уже на новом месте, на Волге. Как жалко, что не удалось попрощаться. Мы уехали внезапно. Мама не сразу сказала мне, что здесь папа. Он тяжело ранен и лежит в госпитале. Мы останемся здесь. Мама уже работает, и я хочу поступить на работу. Я часто думаю о тебе и о твоих смешных глазах, но переписываться нет сил. Я надеюсь еще обязательно приехать. Крепко тебя целую.
19./IX 41. Лариса.
Внезапная разлука, и ожидание письма, и ее отказ переписываться – все это такой болью отзывалось в нем, что порой он готов был застонать, но, как отец, никогда не показывал виду. Пускай они вдали друг от друга – не они одни! – и не увидятся долго, – что они могут совсем не увидеться, он был не в состоянии себе представить, – на их долю выпали такие общие воспоминания, что они не смогут забыть друг о друге. Не футбол, не красный велосипед или лавочка под липами и поцелуй, а потом еще темные дорожки сада, – нет, даже это все можно забыть. Нельзя забыть слитное дыхание толпы в темноте, грозный голос из репродуктора, который слушают и они, прижавшись друг к другу. Нельзя забыть ночь, затемненный городок над рекой и пожилого солдата в обмотках, смотрящего за реку, за лес, где расплывчато, слабо, но со всей очевидностью угадывается в небе далекое зарево.
– Это что? – робко спросила Лариса, и солдат ответил с поразившей их простотой и печалью:
– Москва горит. Больше нечему. Такое не забывается.
16
Сперва их класс – уже вместе с девочками – послали собирать грибы. Жили в пустом пионерском лагере – многие из них когда-то, детьми, бывали здесь. Рядом же была устроена грибоварка. Разбредались по пестрому влажному лесу, с криками, ауканьем. Нормы не было – кто сколько принесет. Густо шли грузди. рыжики, волнушки, иногда попадался запоздалый красный гриб, даже боровик.
Едва вернувшись, поехали в отдаленную лесную деревушку, в колхоз копать картошку. Здесь уже была норма: две борозды в день, но всегда дружно помогали тем, кто не управлялся, особенно девочкам. Жили по избам, вечерами подолгу гуляли в обнимку по широкой деревенской улице. И там, в лагере, и здесь, ни с того ни с сего, с безжалостной, проникающей насквозь остротой, Игорь вдруг ощущал ее отсутствие. Он явственно представлял себе ее лицо, губы, ее подстриженную сзади шею, и его обжигало мучительное сознание, что ведь она могла быть здесь. Какое бы это было счастье! Но, не подавая виду, он пел песни и, обняв девчонок за плечи, ходил вместе с другими в темноте по деревенской улице.
Потом они вернулись, и он был в комсомольской пожарной дружине, тренировались на случай налета, раскатывали рукавную линию, подавали ствол, ненароком попадая под короткие удары холодной, жесткой струи.
Стояла глубокая, предзимняя осень. Занятия начинались в сумерках – в третью смену. Паша Сухов был уже в армии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
Едва сдерживаясь, Игорь медленно пошел в сторону мальчишек, Щучка поднялся с колен, готовый к бегству. И тут Игорь рванулся, прыгнул через спинку скамьи, Щучка побежал, но, видя, что это бесполезно, повалился навзничь, поджал ноги:
– Не буду, Алтын, не буду!…
Игорь, бледный, нагнулся над ним и сказал шепотом:
– Если еще раз услышу, удавлю! Понял? – а пока дал ему шалобан.
Потом он, успокоившись, прошелся по переулку. Впереди был длинный летний день, нужно было чем-то заняться. Он вернулся домой, сел на диван, раскрыл книгу Чехова «Рассказы». Он ее читал уже несколько раз, поэтому взял снова. Отец был в смене, мать убиралась на кухне. А по радио повторили несколько раз: «Слушайте выступление главы Советского правительства…». Но пока Молотов не начал говорить, Игорь ничего плохого не подумал.
Вечером, как договорились, он пришел к городскому саду. Весь этот длинный день, с речами и маршами по радио, с решительной хмуростью мужчин и слезами женщин, весь этот день пролетел в незнании, в напряженной надежде, что все повернется как надо. Но по первой сЕодке Командования не чувствовалось, что уже наступил перелом.
Густел вечер. Он был так необычен, что лишь сейчас по-настоящему, нутром, ощутилась беда, тревога, неизвестность в дальнейшей судьбе. Это был первый вечер войны. Это был первый вечер затемнения. Фонари не горели, окна были жутко черны.
В зыбкой тьме у ворот сада стояла под репродуктором огромная толпа и в полном молчании слушала первые указы и законы войны, имеющие отныне над жизнью этих людей и над жизнью их близких самую безграничную власть. Срочно призывались мужчины – рождения с 1905-го по 1918-й включительно. «Первым днем мобилизации считать двадцать третье июня тысяча девятьсот сорок первого года», – гремел грозный голос из темноты. В толпе раздались приглушенные женские рыдания.
Отец пока не подпадал.
Следом читался длинный перечень – по алфавиту – областей и целых союзных республик, которые объявлялись на военном положении. И толпа тоже с жадностью слушала этот список, и каждый представлял себе те или другие места – где жила родная душа, где бывал он сам или о которых только слышал.
Игорь стоял, прислонясь к ограде, и ясно, как на раскатанной школьной карте, представлял себе этот вертикальный простор – от Черного моря до Ледовитого океана, всю великую равнину, где, истекая кровью, дерутся наши войска. Он и не предполагал, как скоро подойдет его очередь.
Лариса так внезапно появилась из темноты, что он отшатнулся. Она прижалась головой к его груди и сказала горько:
– Ты давно здесь? Я так боюсь за папу и Сашу!…
15
В августе ребят послали на торфоразработки, на болота-торфяники в двадцати километрах от городка.
А до этого случилось многое, и главное – призвали отца. Он уехал вместе с другими, в зеленом пригородном поезде, в сторону Москвы, долго махал из окошка вагона. Этот уходящий в неизвестность, такой мирный зеленый поезд словно весь оброс неведомыми растениями – горестными, машущими, прощающимися руками.
Игорь стоял рядом с матерью среди толпы на перроне, смотрел вслед уходящему составу, не ведая, что попрощался с отцом навсегда.
А теперь они жили в землянке, среди полупустынных болот, вставали рано, рубили лопатами торфомассу, сушили под солнцем и вместе с постоянно работающими здесь бесшабашными бабами, которых в городке называли «торфушки», грузили на платформы коричневый, пыльно крошащийся торф. Потешный маленький паровозик «кукушка», с несоразмерно большой трубой, давал высокий, печальный гудок и тащил платформы к городу. По вечерам они сидели под звездами, возле землянки, отбиваясь от комаров, пели песни, иногда подходили торфушки, подпевали, начинали дурачиться, тормошить кого-нибудь из ребят.
А над землей текло первое, страшное, военное лето. И все они – каждый миг! – не забывали этого.
Их отпустили через три недели. Поздно вечером они ехали по узкоколейке, стоя на крохотной шаткой платформе, среди черных болот, под густо-звездным небом.
Потом они шли по темным и пустым улицам, их останавливал патруль, требовал пропуск.
Утром мать сказала:
– Тут приходила девушка, Лариса Мещерякова. Милая, немного ломака. Просила передать тебе привет. Они уехали.
Он не сразу понял:
– Куда?
– Под Казань, по-моему. Она говорила, что напишет. Ты поставил чайник?
Милый мой Игорь!
Я уже на новом месте, на Волге. Как жалко, что не удалось попрощаться. Мы уехали внезапно. Мама не сразу сказала мне, что здесь папа. Он тяжело ранен и лежит в госпитале. Мы останемся здесь. Мама уже работает, и я хочу поступить на работу. Я часто думаю о тебе и о твоих смешных глазах, но переписываться нет сил. Я надеюсь еще обязательно приехать. Крепко тебя целую.
19./IX 41. Лариса.
Внезапная разлука, и ожидание письма, и ее отказ переписываться – все это такой болью отзывалось в нем, что порой он готов был застонать, но, как отец, никогда не показывал виду. Пускай они вдали друг от друга – не они одни! – и не увидятся долго, – что они могут совсем не увидеться, он был не в состоянии себе представить, – на их долю выпали такие общие воспоминания, что они не смогут забыть друг о друге. Не футбол, не красный велосипед или лавочка под липами и поцелуй, а потом еще темные дорожки сада, – нет, даже это все можно забыть. Нельзя забыть слитное дыхание толпы в темноте, грозный голос из репродуктора, который слушают и они, прижавшись друг к другу. Нельзя забыть ночь, затемненный городок над рекой и пожилого солдата в обмотках, смотрящего за реку, за лес, где расплывчато, слабо, но со всей очевидностью угадывается в небе далекое зарево.
– Это что? – робко спросила Лариса, и солдат ответил с поразившей их простотой и печалью:
– Москва горит. Больше нечему. Такое не забывается.
16
Сперва их класс – уже вместе с девочками – послали собирать грибы. Жили в пустом пионерском лагере – многие из них когда-то, детьми, бывали здесь. Рядом же была устроена грибоварка. Разбредались по пестрому влажному лесу, с криками, ауканьем. Нормы не было – кто сколько принесет. Густо шли грузди. рыжики, волнушки, иногда попадался запоздалый красный гриб, даже боровик.
Едва вернувшись, поехали в отдаленную лесную деревушку, в колхоз копать картошку. Здесь уже была норма: две борозды в день, но всегда дружно помогали тем, кто не управлялся, особенно девочкам. Жили по избам, вечерами подолгу гуляли в обнимку по широкой деревенской улице. И там, в лагере, и здесь, ни с того ни с сего, с безжалостной, проникающей насквозь остротой, Игорь вдруг ощущал ее отсутствие. Он явственно представлял себе ее лицо, губы, ее подстриженную сзади шею, и его обжигало мучительное сознание, что ведь она могла быть здесь. Какое бы это было счастье! Но, не подавая виду, он пел песни и, обняв девчонок за плечи, ходил вместе с другими в темноте по деревенской улице.
Потом они вернулись, и он был в комсомольской пожарной дружине, тренировались на случай налета, раскатывали рукавную линию, подавали ствол, ненароком попадая под короткие удары холодной, жесткой струи.
Стояла глубокая, предзимняя осень. Занятия начинались в сумерках – в третью смену. Паша Сухов был уже в армии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13