Я посмотрел ему вслед. Он шел, как тогда, по дороге – задумчиво, заложив за спину руки.
Отрыть окоп для положения «лежа» дело нехитрое, и скоро мы уже лежали на животах в своих ячейках, почти дремля под апрельской синевой. Но напряжение не отпускало нас, потому что в любой миг могла последовать команда – и какая – неизвестно! – и это ощущение мешало нам по-настоящему расслабиться. И все же мы почти дремали под апрельской синевой, сознавая смутно, что пока лейтенанта нет, мы никуда не уйдем отсюда. Сержанты и Пащенко, не обращая на нас внимания, курили, лежа на вершине холма, о чем-то тихо говорили и смеялись.
А между тем лейтенант мог бы уже и вернуться.
Часов во взводе не было ни у кого, даже у самого лейтенанта Каретникова, это потом, в конце войны, появились у всех «Омеги» да «Лонжины», это потом вошел в моду «гвардейский мах» – обмен часами «ход на ход» – не глядя, по звуку. Это потом каждый открывал заднюю крышку и ковырялся финкой в механизмах трофейных часов, когда они останавливались. Все это было потом, еще не скоро… А пока что во взводе не было часов и узнать время тоже было негде. Но уже все, абсолютно все, а помкомвзвод Пащенко в особенности, тонко чувствовали тот момент, когда пора идти в расположение, на обед, так, чтобы прийти не слишком загодя и чтобы никто не смог упрекнуть, но и не слишком поздно, а именно в самый раз, – не торопясь, привести себя в порядок, приготовиться, и с сигналом, тут же, степенно направиться к кухне.
Мы почувствовали этот момент, но лейтенанта Каретникова еще не было.
Пащенко поднялся, расправил шинель и, стоя на вершине холма, хмуро смотрел в сторону барака. Уже никто не дремал, хотя все лежали и, покуривая, смотрели в ту же сторону, что и помкомвзвод.
Лейтенанта Каретникова не было видно.
Прошло еще минут двадцать.
– Становись! – сказал Пащенко негромко и затоптал окурок.
Мы вскочили, отряхиваясь, застегивая шинели и разгоняя под ремнем складки. Мы тоже побросали недокуренные цигарки и взяли на ремень карабины.
– Шагомм-арш! – сказал Пащенко и повел взвод наискосок через поле, в сторону барака.
Барак был старый, длинный и серый, его крыша, крытая толем, немного осела посередине, перекосились окошки с ватой между рамами, с привычными, – крест-накрест, – бумажными полосками на стеклах.
Мы шли полем, наискосок, прямо к бараку, и сидевшие на солнышке возле входа ребятишки, бабы, старики, подняв головы, смотрели на нас – с восторгом, с завистью, с жалостью, с тоской, – кто как, – наверно, еще и с другими чувствами. Но никто не смотрел равнодушно.
А ребятишки не выдержали, побежали навстречу строю, прыгая через кювет, не в силах дождаться, пока взвод сам выйдет на грязную, в щепках, мусоре, ледке и лужах весеннюю дорогу.
Но мы вышли на дорогу, подравнялись, и Пащенко сказал хмуро:
– Запевай! – и поскольку сразу не запели, добавил: – Стрельбицкий!
Витька откашлялся и запел. Голос у него был глухой, хрипловатый, мужественный. Если бы Витька бстался жив и ему пришло в голову стать со временем эстрадным певцом, его бы называли «безголосым» или «микрофонным».
За Ленинград, за город наш любимый,
На бой с врагами уезжаю я.
Не забывай, подруга дорогая,
Пиши мне письма, милая моя.
И еще не дав совсем затихнуть Витьке, мы подхватили несколько медлительный, как бы раскачивающийся припев:
Не забывай, подруга дорогая,
Про наши встречи, клятвы и мечты.
Расстаемся мы тепе-ерь,
Но, милая, поверь –
Дороги наши встретятся в пути…
Помкомвзвод рассчитал правильно, мы грохнули припев как раз поравнявшись с бараком, и сразу же несколько женских ищущих лиц появилось за стеклами, за перекрещением наивных бумажных полос.
Мы миновали барак и лихо, с песней, под женскими взглядами пошли в сторону расположения, но метров через пятьдесят Пащенко скомандовал:
– Правое плечо вперед! – и взвод нестройно развернулся.
– Давай снова! – сказал помкомвзвод, поскольку песня уже окончилась, и Витька начал снова:
За Ленинград, за город наш любимый…
– и снова у самого входа грянул наш припев и снова мы миновали барак, уходя теперь уже в обратную сторону. И опять Пащенко развернул поющий взвод.
– Стрельбицкий, новую!
Витька откашлялся. Родом он был с Урала, из самых сухопутных мест, но имел пристрастие к морским песням.
Взвод снова шел к бараку.
На заводе был он машинистом,
А когда настал двадцатый год,
Он с отрядом первых коммунистов
Добровольцем уходил на флот.
Взвод поравнялся с бараком.
– На месте! – крикнул Пащенко.
И взвод, маршируя на месте, перед входом в барак, под взглядами изумленных женщин и обалдевших от счастья мальчишек, загремел:
Эх! В гавани, в далекой гавани
Пары подняли боевые корабли.
На полный ход!
Уходят в плаванье с Кронштадтской гавани,
Чтоб стать на страже советской земли.
Неожиданно помкомвзвод приказал мне выйти из строя.
– Доложите лейтенанту, помкомвзвод спрашивает: может ли взвод следовать в расположение? – сказал он совсем хмуро и не глядя на меня.
– Есть!
После яркого апрельского солнца в барачном коридоре было темно. Лишь вдалеке, в противоположном его конце, были тоже открыты двери наружу. Я остановился, не зная, куда идти, и зажмурился, чтобы отвыкнуть от света.
Мимо кто-то прошаркал по коридору, – Третья дверь налево! – негромко произнес женский голос.
Первая, вторая, третья… Я с ходу постучал.
– Да-да, – сказали мне, и я вошел.
Я уже полгода жил в нашей землянке с крохотным окошечком. Она была тесной, но теплой и уютной. С какой умиленностью вспоминал я о ней в походах, как мечтал спуститься по ее сбитым ступенькам и как бывал счастлив, возвращаясь в нее! Но ведь я совсем забыл и упустил из виду, что существуют бараки, а в них комнаты, залитые апрельским солнцем, а в комнате кровать с никелированной спинкой и коврик, и салфеточки, и репродукция «Девятого вала» на стене.
Эта комната ослепила меня настолько, что я не сразу заметил лейтенанта Каретникова, хотя он находился на самом виду. В своей зеленой шинели он стоял, ловко облокотившись на спинку стула, шапка его лежала на столе, а темные волосы падали на лоб.
Против него у стола сидела она. На ней был халатик, вероятно, из байки, в каких-то цветочках. Она с сочувствием подняла на меня большие голубые глаза, и в тот же миг я полетел в их глубину, жутко и неотвратимо, как при прыжке, пока не раскрылся купол, и мучительной болью пронзило отчетливое сознание, что она и эта комната и вся ее жизнь не имеют ко мне никакого отношения.
…Пары. подняли боевые корабли. На полный ход…
– доносилось с улицы.
– Товарищ лейтенант, разрешите обратиться,, – Иду! – кивнул он раздраженно и взял со стола шапку. – В общем, я сказал.
– Поживем – увидим, – ответила она спокойно.
…Чтоб стать на страже родимой земли…
Лейтенант Каретников вышел на крыльцо и, красиво коснувшись кончиками пальцев виска, поблагодарил взвод за песню. Я стоял у него за плечом, очень гордый, что нашел-таки лейтенанта.
– Ведите людей! – сказал он помкомвзводу и по обыкновению остался сзади, но не успели мы отойти и полкилометра, как он вышел вперед. Мы сразу поняли, что будет. И действительно, лейтенант оглянулся на взвод, кивнул и протяжно крикнул: – Взво-о-д! Бег-оо-м! За мно-ой!…
Метров сто взвод держался кучно, а потом стал растягиваться в нитку и рваться.
1 2 3 4
Отрыть окоп для положения «лежа» дело нехитрое, и скоро мы уже лежали на животах в своих ячейках, почти дремля под апрельской синевой. Но напряжение не отпускало нас, потому что в любой миг могла последовать команда – и какая – неизвестно! – и это ощущение мешало нам по-настоящему расслабиться. И все же мы почти дремали под апрельской синевой, сознавая смутно, что пока лейтенанта нет, мы никуда не уйдем отсюда. Сержанты и Пащенко, не обращая на нас внимания, курили, лежа на вершине холма, о чем-то тихо говорили и смеялись.
А между тем лейтенант мог бы уже и вернуться.
Часов во взводе не было ни у кого, даже у самого лейтенанта Каретникова, это потом, в конце войны, появились у всех «Омеги» да «Лонжины», это потом вошел в моду «гвардейский мах» – обмен часами «ход на ход» – не глядя, по звуку. Это потом каждый открывал заднюю крышку и ковырялся финкой в механизмах трофейных часов, когда они останавливались. Все это было потом, еще не скоро… А пока что во взводе не было часов и узнать время тоже было негде. Но уже все, абсолютно все, а помкомвзвод Пащенко в особенности, тонко чувствовали тот момент, когда пора идти в расположение, на обед, так, чтобы прийти не слишком загодя и чтобы никто не смог упрекнуть, но и не слишком поздно, а именно в самый раз, – не торопясь, привести себя в порядок, приготовиться, и с сигналом, тут же, степенно направиться к кухне.
Мы почувствовали этот момент, но лейтенанта Каретникова еще не было.
Пащенко поднялся, расправил шинель и, стоя на вершине холма, хмуро смотрел в сторону барака. Уже никто не дремал, хотя все лежали и, покуривая, смотрели в ту же сторону, что и помкомвзвод.
Лейтенанта Каретникова не было видно.
Прошло еще минут двадцать.
– Становись! – сказал Пащенко негромко и затоптал окурок.
Мы вскочили, отряхиваясь, застегивая шинели и разгоняя под ремнем складки. Мы тоже побросали недокуренные цигарки и взяли на ремень карабины.
– Шагомм-арш! – сказал Пащенко и повел взвод наискосок через поле, в сторону барака.
Барак был старый, длинный и серый, его крыша, крытая толем, немного осела посередине, перекосились окошки с ватой между рамами, с привычными, – крест-накрест, – бумажными полосками на стеклах.
Мы шли полем, наискосок, прямо к бараку, и сидевшие на солнышке возле входа ребятишки, бабы, старики, подняв головы, смотрели на нас – с восторгом, с завистью, с жалостью, с тоской, – кто как, – наверно, еще и с другими чувствами. Но никто не смотрел равнодушно.
А ребятишки не выдержали, побежали навстречу строю, прыгая через кювет, не в силах дождаться, пока взвод сам выйдет на грязную, в щепках, мусоре, ледке и лужах весеннюю дорогу.
Но мы вышли на дорогу, подравнялись, и Пащенко сказал хмуро:
– Запевай! – и поскольку сразу не запели, добавил: – Стрельбицкий!
Витька откашлялся и запел. Голос у него был глухой, хрипловатый, мужественный. Если бы Витька бстался жив и ему пришло в голову стать со временем эстрадным певцом, его бы называли «безголосым» или «микрофонным».
За Ленинград, за город наш любимый,
На бой с врагами уезжаю я.
Не забывай, подруга дорогая,
Пиши мне письма, милая моя.
И еще не дав совсем затихнуть Витьке, мы подхватили несколько медлительный, как бы раскачивающийся припев:
Не забывай, подруга дорогая,
Про наши встречи, клятвы и мечты.
Расстаемся мы тепе-ерь,
Но, милая, поверь –
Дороги наши встретятся в пути…
Помкомвзвод рассчитал правильно, мы грохнули припев как раз поравнявшись с бараком, и сразу же несколько женских ищущих лиц появилось за стеклами, за перекрещением наивных бумажных полос.
Мы миновали барак и лихо, с песней, под женскими взглядами пошли в сторону расположения, но метров через пятьдесят Пащенко скомандовал:
– Правое плечо вперед! – и взвод нестройно развернулся.
– Давай снова! – сказал помкомвзвод, поскольку песня уже окончилась, и Витька начал снова:
За Ленинград, за город наш любимый…
– и снова у самого входа грянул наш припев и снова мы миновали барак, уходя теперь уже в обратную сторону. И опять Пащенко развернул поющий взвод.
– Стрельбицкий, новую!
Витька откашлялся. Родом он был с Урала, из самых сухопутных мест, но имел пристрастие к морским песням.
Взвод снова шел к бараку.
На заводе был он машинистом,
А когда настал двадцатый год,
Он с отрядом первых коммунистов
Добровольцем уходил на флот.
Взвод поравнялся с бараком.
– На месте! – крикнул Пащенко.
И взвод, маршируя на месте, перед входом в барак, под взглядами изумленных женщин и обалдевших от счастья мальчишек, загремел:
Эх! В гавани, в далекой гавани
Пары подняли боевые корабли.
На полный ход!
Уходят в плаванье с Кронштадтской гавани,
Чтоб стать на страже советской земли.
Неожиданно помкомвзвод приказал мне выйти из строя.
– Доложите лейтенанту, помкомвзвод спрашивает: может ли взвод следовать в расположение? – сказал он совсем хмуро и не глядя на меня.
– Есть!
После яркого апрельского солнца в барачном коридоре было темно. Лишь вдалеке, в противоположном его конце, были тоже открыты двери наружу. Я остановился, не зная, куда идти, и зажмурился, чтобы отвыкнуть от света.
Мимо кто-то прошаркал по коридору, – Третья дверь налево! – негромко произнес женский голос.
Первая, вторая, третья… Я с ходу постучал.
– Да-да, – сказали мне, и я вошел.
Я уже полгода жил в нашей землянке с крохотным окошечком. Она была тесной, но теплой и уютной. С какой умиленностью вспоминал я о ней в походах, как мечтал спуститься по ее сбитым ступенькам и как бывал счастлив, возвращаясь в нее! Но ведь я совсем забыл и упустил из виду, что существуют бараки, а в них комнаты, залитые апрельским солнцем, а в комнате кровать с никелированной спинкой и коврик, и салфеточки, и репродукция «Девятого вала» на стене.
Эта комната ослепила меня настолько, что я не сразу заметил лейтенанта Каретникова, хотя он находился на самом виду. В своей зеленой шинели он стоял, ловко облокотившись на спинку стула, шапка его лежала на столе, а темные волосы падали на лоб.
Против него у стола сидела она. На ней был халатик, вероятно, из байки, в каких-то цветочках. Она с сочувствием подняла на меня большие голубые глаза, и в тот же миг я полетел в их глубину, жутко и неотвратимо, как при прыжке, пока не раскрылся купол, и мучительной болью пронзило отчетливое сознание, что она и эта комната и вся ее жизнь не имеют ко мне никакого отношения.
…Пары. подняли боевые корабли. На полный ход…
– доносилось с улицы.
– Товарищ лейтенант, разрешите обратиться,, – Иду! – кивнул он раздраженно и взял со стола шапку. – В общем, я сказал.
– Поживем – увидим, – ответила она спокойно.
…Чтоб стать на страже родимой земли…
Лейтенант Каретников вышел на крыльцо и, красиво коснувшись кончиками пальцев виска, поблагодарил взвод за песню. Я стоял у него за плечом, очень гордый, что нашел-таки лейтенанта.
– Ведите людей! – сказал он помкомвзводу и по обыкновению остался сзади, но не успели мы отойти и полкилометра, как он вышел вперед. Мы сразу поняли, что будет. И действительно, лейтенант оглянулся на взвод, кивнул и протяжно крикнул: – Взво-о-д! Бег-оо-м! За мно-ой!…
Метров сто взвод держался кучно, а потом стал растягиваться в нитку и рваться.
1 2 3 4