Были велены
показательные процессы, пару человек шлепнуть и нескольких наказать
примерно, для неповадности другим.
Фимина судьба была решена на высшем ленинградском уровне, хотя его
дело не приобрело такого всемирного звучания, как дело Бродского: что ж,
удел поэта - слава, удел бизнесмена - деньги; каждому свое.
К нему явились домой, для пущей важности - ночью, предъявили
постановление и ордер, перевернули все вверх дном и отконвоировали в
Кресты. Они знали, с кем имеют дело, и на всякий случай были вежливы. Он
тоже знал, с кем имеет дело, причем знал заранее, но он был прикрыт и
отмазан слишком хорошо, куплены были все, и он счел правильным спокойно
ждать и подчиниться Закону, чтобы потом тем чище утвердить свою чистоту и
невинность.
На суда адвокат пел, как Карузо. Свидетели мычали и открещивались.
Зал рукоплескал. Прокурор потел униженно. Фима действительно выходил пред
лицом Закона чище, чем вздох ангела. Тем не менее двенадцать лет с
конфискацией он огреб, потому что этот приговор был заранее вынесен в
Смольном.
Для лагеря, в который его этапировали, это был небывалый и длительный
праздник, - точнее, для начальства лагеря. Потому что ленинградская мафия,
блюдя честь корпорации, взяла начальство на содержание. Ежемесячные оклады
и подарки - машинами, гарнитурами, телевизорами - получали начальник
колонии, зам по воспитательной работе, начальник отряда и прочие.
Авторитетные воры вдруг стали получать посылки с деликатесами и водку от
неизвестных благодетелей. Фима жил, как принц Уэльский, - его оберегали от
пушинок. Он был определен библиотекарем, жил в собственной комнате, не
ходил на разводы, не брякал пальцем о палец, не прикасался к лагерной
жратве, носил собственное белье, слушал радио, читал книги и занимался
гантелями. Однажды, забавы ради, Фима пригласил к себе на рюмку коньяка
начальника колонии и главвора зоны одновременно, видимо наслаждаясь
светским профессионализмом беседы и пикантностью ситуации. Прислуживала на
этой исторической вечеринке официантка из офицерской столовой, каковая и
осталась спать с Фимой, ценя французские духи, французское белье, деньги,
и более всего - отдельную однокомнатную квартиру в единственном
благоустроенном доме в поселке: в ее зачаточном сознании Фима был чем-то
средним между царем Соломоном и Аль Капоне, если только она когда-нибудь
слышала об этих двоих.
Фиминых миллионов хватило бы, чтобы купить всю Пермскую область и
обтянуть ее лагеря золотой проволокой. Миллионы верно работали на него,
как он работал раньше на них, и на воле за него хлопотали.
В результате седьмого ноября шестьдесят седьмого года он с
удовольствием прошел в замыкающей колонне демонстрантов по Красной
площади, помахав сменившимся за три с половиной года его отсидки вождям на
трибуне Мавзолея, патриотично выкрикнув: "Слава труженикам советской
торговли!" и громко поддержал не менее патриотический призыв "Да
здравствуют славные советские чекисты!"
Он был одет в кирзовые ботинки, синие холщовые брюки и черный ватник.
Его окружали несколько крепких молодых людей со значительными взглядами.
Внедрение его в колонную остается загадочным, но оттого не менее
достоверным фактом.
О молодецкой русской тройке Брежнева, Косыгина и Подгорного он
отозвался так: "Они бы у меня не поднялись выше смотрителей районов".
Непосредственно с Красной площади он отбыл на Ленинградский вокзал,
где друзья ждали его в абонированном целиком спальном вагоне с пиршеством,
закончившимся как раз на Московском вокзале в родном Ленинграде.
Фима покачивал кирзачом, нехотя цедил "Наполеон", лениво пожевывал
икру и рассеянно выслушивал доклады, возвращаясь к своим обязанностям.
Большая амнистия к 50-летию Советской власти прервала беззаботные период
его жизни, который позднее он вспоминал как самый счастливый.
И на голове его сияла, разумеется, невредимая, неприкасаемая шляпа,
которую он с честью пронес сквозь все испытания. Она составляла дивный
контраст с зэковским одеянием, на Красной площади балдели и оглядывались.
9. ЛЮБОВЬ
Свой путь земной пройдя до половины и вступая в гамлетовский возраст,
Фима, кремневый деляга, влюбился, как великий Гэтсби.
Анналы не сохранили ее имени, и наверняка она того не стоил. Ничего
не приметная милая девочка, которая любила другого, который не любил ее, и
слегка страдала от Фиминой национальности в неказистом воплощении.
Фима потерял свою умную голову и распушил свой сюрреалистический
хвост. По утрам ей доставляли корзины цветов, а по вечерам - билеты в
четвертый ряд, середина, на концерты мировых знаменитостей. Он снимал ей
люксовые апартаменты в Ялте и Сочи и заваливал их розами, а под окнами
лабал купленный оркестр. Это превосходило ее представления о реальности, и
поэтому не действовало.
Лощены хищники на Невском кланялись ей, а подруги бледнели до
обмороков; это ей льстило, как-то примиряло с Фимой, но не более. Он купил
бы ее за трехкомнатную квартиру, "Жигули" и песцовую шубу: дальше этого ее
воображение не шло, прочее воспринималось как какая-то ерунда и пустая
блажь. Как истинный влюбленный, он мерил не тем масштабом.
Когда выяснилось, что она собирается замуж за своего мальчика,
уеденного соперничеством всемогущего миллионера, Фима пал до дежурств в
подъезде, умоляющих писем и одиноких слез.
На свадьбу он подарил им через третьи руки ту самую квартиру и две
турпутевки в Париж. А сам в первый и последний раз в жизни нажрался в
хлам, поставив на рога всю "Асторию", а ночью снял катер речной милиции и
до утра с ревом носился по Неве, распевая "Варяга", причем баснословно
оплаченные милиционеры должны были подпевать и изображать тонущих японцев.
10. ВЕНЕЦ И КОНЕЦ
А тем временем прошла ведь израильско-арабская война шестьдесят
седьмого года, и все события годочка шестьдесят восьмого, и гайки пошли
закручиваться, и в Ленинграде, как и везде в Союзе, но довольно особенно,
стал нарастать вполне негласный, но еще более вполне официальный,
государственный то есть, антисемитизм, три "не" к евреям: не увольнять, не
принимать и не повышать, на службе, имеется в виду, и пошла закручиваться
спиралью всеохватная и небывалая коррупция, облегчающая расширение дел, но
раздражающая буйной неорганизованной конкуренцией, на подавление которой
стало уходить много сил и средств, и исчезал уже в деле былой спортивный
азарт и кайф, деятельность бесперебойного механизма концерна стала
отдавать повседневной рутиной; и началась понемногу еврейская эмиграция.
И Фима решил сваливать. Он выработал Ленинград и Союз, здесь он
поднялся до своего потолка, и пути дальше не было, и стало в общем
неинтересно.
Дело надо было продавать, а деньги превращать в валюту. Информация
разошлась по Союзу. Колесо завертелось. Все рубли были превращены в
максимальной ценности камни. Камни было выгоднее обратить в доллары на
месте.
1 2 3 4 5 6 7
показательные процессы, пару человек шлепнуть и нескольких наказать
примерно, для неповадности другим.
Фимина судьба была решена на высшем ленинградском уровне, хотя его
дело не приобрело такого всемирного звучания, как дело Бродского: что ж,
удел поэта - слава, удел бизнесмена - деньги; каждому свое.
К нему явились домой, для пущей важности - ночью, предъявили
постановление и ордер, перевернули все вверх дном и отконвоировали в
Кресты. Они знали, с кем имеют дело, и на всякий случай были вежливы. Он
тоже знал, с кем имеет дело, причем знал заранее, но он был прикрыт и
отмазан слишком хорошо, куплены были все, и он счел правильным спокойно
ждать и подчиниться Закону, чтобы потом тем чище утвердить свою чистоту и
невинность.
На суда адвокат пел, как Карузо. Свидетели мычали и открещивались.
Зал рукоплескал. Прокурор потел униженно. Фима действительно выходил пред
лицом Закона чище, чем вздох ангела. Тем не менее двенадцать лет с
конфискацией он огреб, потому что этот приговор был заранее вынесен в
Смольном.
Для лагеря, в который его этапировали, это был небывалый и длительный
праздник, - точнее, для начальства лагеря. Потому что ленинградская мафия,
блюдя честь корпорации, взяла начальство на содержание. Ежемесячные оклады
и подарки - машинами, гарнитурами, телевизорами - получали начальник
колонии, зам по воспитательной работе, начальник отряда и прочие.
Авторитетные воры вдруг стали получать посылки с деликатесами и водку от
неизвестных благодетелей. Фима жил, как принц Уэльский, - его оберегали от
пушинок. Он был определен библиотекарем, жил в собственной комнате, не
ходил на разводы, не брякал пальцем о палец, не прикасался к лагерной
жратве, носил собственное белье, слушал радио, читал книги и занимался
гантелями. Однажды, забавы ради, Фима пригласил к себе на рюмку коньяка
начальника колонии и главвора зоны одновременно, видимо наслаждаясь
светским профессионализмом беседы и пикантностью ситуации. Прислуживала на
этой исторической вечеринке официантка из офицерской столовой, каковая и
осталась спать с Фимой, ценя французские духи, французское белье, деньги,
и более всего - отдельную однокомнатную квартиру в единственном
благоустроенном доме в поселке: в ее зачаточном сознании Фима был чем-то
средним между царем Соломоном и Аль Капоне, если только она когда-нибудь
слышала об этих двоих.
Фиминых миллионов хватило бы, чтобы купить всю Пермскую область и
обтянуть ее лагеря золотой проволокой. Миллионы верно работали на него,
как он работал раньше на них, и на воле за него хлопотали.
В результате седьмого ноября шестьдесят седьмого года он с
удовольствием прошел в замыкающей колонне демонстрантов по Красной
площади, помахав сменившимся за три с половиной года его отсидки вождям на
трибуне Мавзолея, патриотично выкрикнув: "Слава труженикам советской
торговли!" и громко поддержал не менее патриотический призыв "Да
здравствуют славные советские чекисты!"
Он был одет в кирзовые ботинки, синие холщовые брюки и черный ватник.
Его окружали несколько крепких молодых людей со значительными взглядами.
Внедрение его в колонную остается загадочным, но оттого не менее
достоверным фактом.
О молодецкой русской тройке Брежнева, Косыгина и Подгорного он
отозвался так: "Они бы у меня не поднялись выше смотрителей районов".
Непосредственно с Красной площади он отбыл на Ленинградский вокзал,
где друзья ждали его в абонированном целиком спальном вагоне с пиршеством,
закончившимся как раз на Московском вокзале в родном Ленинграде.
Фима покачивал кирзачом, нехотя цедил "Наполеон", лениво пожевывал
икру и рассеянно выслушивал доклады, возвращаясь к своим обязанностям.
Большая амнистия к 50-летию Советской власти прервала беззаботные период
его жизни, который позднее он вспоминал как самый счастливый.
И на голове его сияла, разумеется, невредимая, неприкасаемая шляпа,
которую он с честью пронес сквозь все испытания. Она составляла дивный
контраст с зэковским одеянием, на Красной площади балдели и оглядывались.
9. ЛЮБОВЬ
Свой путь земной пройдя до половины и вступая в гамлетовский возраст,
Фима, кремневый деляга, влюбился, как великий Гэтсби.
Анналы не сохранили ее имени, и наверняка она того не стоил. Ничего
не приметная милая девочка, которая любила другого, который не любил ее, и
слегка страдала от Фиминой национальности в неказистом воплощении.
Фима потерял свою умную голову и распушил свой сюрреалистический
хвост. По утрам ей доставляли корзины цветов, а по вечерам - билеты в
четвертый ряд, середина, на концерты мировых знаменитостей. Он снимал ей
люксовые апартаменты в Ялте и Сочи и заваливал их розами, а под окнами
лабал купленный оркестр. Это превосходило ее представления о реальности, и
поэтому не действовало.
Лощены хищники на Невском кланялись ей, а подруги бледнели до
обмороков; это ей льстило, как-то примиряло с Фимой, но не более. Он купил
бы ее за трехкомнатную квартиру, "Жигули" и песцовую шубу: дальше этого ее
воображение не шло, прочее воспринималось как какая-то ерунда и пустая
блажь. Как истинный влюбленный, он мерил не тем масштабом.
Когда выяснилось, что она собирается замуж за своего мальчика,
уеденного соперничеством всемогущего миллионера, Фима пал до дежурств в
подъезде, умоляющих писем и одиноких слез.
На свадьбу он подарил им через третьи руки ту самую квартиру и две
турпутевки в Париж. А сам в первый и последний раз в жизни нажрался в
хлам, поставив на рога всю "Асторию", а ночью снял катер речной милиции и
до утра с ревом носился по Неве, распевая "Варяга", причем баснословно
оплаченные милиционеры должны были подпевать и изображать тонущих японцев.
10. ВЕНЕЦ И КОНЕЦ
А тем временем прошла ведь израильско-арабская война шестьдесят
седьмого года, и все события годочка шестьдесят восьмого, и гайки пошли
закручиваться, и в Ленинграде, как и везде в Союзе, но довольно особенно,
стал нарастать вполне негласный, но еще более вполне официальный,
государственный то есть, антисемитизм, три "не" к евреям: не увольнять, не
принимать и не повышать, на службе, имеется в виду, и пошла закручиваться
спиралью всеохватная и небывалая коррупция, облегчающая расширение дел, но
раздражающая буйной неорганизованной конкуренцией, на подавление которой
стало уходить много сил и средств, и исчезал уже в деле былой спортивный
азарт и кайф, деятельность бесперебойного механизма концерна стала
отдавать повседневной рутиной; и началась понемногу еврейская эмиграция.
И Фима решил сваливать. Он выработал Ленинград и Союз, здесь он
поднялся до своего потолка, и пути дальше не было, и стало в общем
неинтересно.
Дело надо было продавать, а деньги превращать в валюту. Информация
разошлась по Союзу. Колесо завертелось. Все рубли были превращены в
максимальной ценности камни. Камни было выгоднее обратить в доллары на
месте.
1 2 3 4 5 6 7