это – громадное благо для всех женщин, – для всех равно, а не только для мусульманских, на что любят указывать защитники женского врачебного образования. Это громадное благо и для самой науки: только женщине удастся понять и познать темную, страшно сложную жизнь женского организма во всей ее физической и психической целости; для мужчины это познание всегда будет отрывочным и неполным.
XVII
Года через полтора после моего приезда в Петербург меня позвал к себе на дом к больному ребенку один железнодорожный машинист. Он занимал комнату в пятом этаже, по грязной и вонючей лестнице. У его трехлетнего мальчика оказался нарыв миндалины; ребенок был рахитический, худенький и бледный; он бился и зажимал зубами ручку ложки, так что мне с трудом удалось осмотреть его зев. Я назначил лечение. Отец, – высокий, с косматой рыжей бородою, – протянул мне при уходе деньги; комната была жалкая и бедная, ребят куча; я отказался. Он почтительно и с благодарностью проводил меня.
Следующие два дня ребенок продолжал лихорадить, опухоль зева увеличилась, дыхание стало затрудненным. Я сообщил родителям, в чем дело, и предложил прорезать нарыв.
– Это как же, во рту, внутри резать? – спросила мать, высоко подняв брови.
Я объяснил, что операция эта совершенно безопасна.
– Ну, нет! У меня на это согласия нету! – быстро и решительно ответила мать.
Все мои убеждения и разъяснения остались тщетными.
– Я так думаю, что божья на это воля, – сказал отец. – Не захочет господь, так и прорезать не стоит, – все равно помрет. Где ж ему такому слабому перенесть операцию?
Я стал спринцевать ребенку горло.
– Сам уж теперь рот раскрывает, – грустно произнес отец.
– Нарыв, вероятно, сегодня прорвется, – сказал я. – Следите, чтобы ребенок во сне не захлебнулся гноем. Если плохо будет, пошлите за мною.
Я вышел в кухню. Отец стремительно бросился подать мне пальто.
– Уж не знаю, господин доктор, как вас и благодарить, – проговорил он. – Прямо, можно сказать, навеки нас обязываете.
Назавтра прихожу, звонюсь. Мне отворила мать, – заплаканная, бледная; она злыми глазами оглядела меня и молча отошла к плите.
– Ну, что ваш сынок? – спросил я.
Она не ответила, даже не обернулась.
– Помирает, – сдержанно произнесла из угла какая-то старуха.
Я разделся и вошел в комнату. Отец сидел на кровати; на коленях его ле жал бледный мальчик.
– Что больной? – спросил я.
Отец окинул меня холодным, безучастным взглядом.
– Уж не знаю, как и до утра дожил, – неохотно ответил он. – К обеду помрет.
Я взял ребенка за руку и пощупал пульс.
– Всю ночь материя шла через нос и рот, – продолжал отец. – Иной раз совсем захлебнется, – посинеет и закатит глаза; жена заплачет, начнет его трясти, – он на время и отойдет.
– Поднесите его к окну, посмотреть горло, – сказал я.
– Что его еще мучить! – сердито проговорила вошедшая мать. – Уж оставьте его в покое!
– Как вам не стыдно! – прикрикнул я на нее. – Чуть немножко хуже стало, – и руки уж опустили: помирай, дескать! Да ему вовсе и не так уж плохо.
Опухоль зева значительно опала, но мальчик, был сильно истощен и слаб. Я сказал родителям, что все идет очень хорошо, и мальчик теперь быстро оправится.
– Дай бог! – скептически улыбнулся отец. – А я так думаю, что вы его завтра и в живых уж не увидите.
Я прописал рецепт, объяснил, как давать лекарство, и встал.
– До свидания!
Отец еле удостоил меня ответом. Никто не поднялся меня проводить.
Я вышел возмущенный. Горе их было, разумеется, вполне законно и понятно: но чем заслужил я такое отношение к себе? Они видели, как я был ним внимателен, – и хоть бы искра благодарности! Когда-то в мечтах я наивно представлял себе подобные случаи в таком виде: больной умирает, н близкие видят, как горячо и бескорыстно относился я к нему, и провожаю меня с любовью и признательностью.
– Не хотят, и не нужно! Больше не пойду к ним! – решил я.
Назавтра мне пришлось употребить все усилия воли, чтобы заставить себя пойти. Звонясь, я дрожал от негодования, готовясь встретить эту бессмысленную, незаслуженную мною ненависть со стороны людей, для которых я делал все, что мог.
Мне открыла мать, розовая, счастливая; мгновение поколебавшись, она вдруг схватила мою руку и крепко пожала ее. И меня удивило, какое у нее было хорошенькое, милое лицо, раньше я этого совсем не заметил. Ребенок чувствовал себя прекрасно, был весел и просил есть… Я ушел, сопровождаемый горячими благодарностями отца и матери.
Этот случай в первый раз дал мне понять, что если от тебя ждут спасения близкого человека и ты этого не сделал, то не будет тебе прощения, как бы ты ни хотел и как бы ни старался спасти его.
Я лечил от дифтерита одну молодую купчиху, по фамилии Старикову. Муж ее, полный и румяный купчик, с добродушным лицом и рыжеватыми усиками, сам приезжал за мною на рысаке; он стеснял и смешил своею суетливою, приказчичьею предупредительностью: когда я садился в сани, он поддерживал меня за локоть, оправлял полы моей шубы, а усадив, сам садился рядом на самом краешке сиденья. Дифтерит у больной был очень тяжелый, флегмонозной формы, и несколько дней она была на краю смерти; потом начала поправляться. Но в будущем еще была опасность от последифтеритных параличей.
Однажды, в четыре часа утра, ко мне позвонился муж больной. Он сообщил, что у больной неожиданно появились сильные боли в животе и рвота. Мы сейчас же поехали. Была метель; санки быстро мчались по пустынным улицам.
– Сколько мы вам, доктор, беспокойства доставляем! – извиняющимся голосом заговорил мой спутник. – Этакую рань вам ехать, в такую непогоду!.. Спать вам помешал…
Больной было очень плохо; она жаловалась на тянущие боли в груди и животе, лицо ее было бело, того трудно описуемого вида, который мало-мальски привычному глазу с несомненностью говорит о быстро и неотвратимо приближающемся параличе сердца. Я предупредил мужа, что опасность очень велика. Пробыв у больной три часа, я уехал, так как у меня был другой трудный больной, которого было необходимо посетить. При Стариковой я оставил опытную фельдшерицу.
Через полтора часа я приехал снова. Навстречу мне вышел муж, с странным лицом и воспаленными, красными глазами. Он остановился в дверях залы, заложив руки сзади под пиджак.
– Что скажете хорошенького? – развязно и презрительно спросил он меня.
– Что Марья Ивановна?
– Марья Ивановна-с? – повторил он, растягивая слова.
– Ну да!
Он помолчал.
– Полчаса назад благополучно скончалась! – усмехнулся Стариков, ненавистью оглядев меня. – Честь имею кланяться – до свидания!
И, круто повернувшись, он ушел в залу, наполненную собравшимися родствениками.
В моем воспоминании никак теперь не могут соединиться в одно два образа этого Старикова; один – суетливо-предупредительный, заглядывающий в глаза, стремящийся к тебе; другой – чуждый, с вызывающе-оскорбительной развязностью, с красными, горящими ненавистью глазами.
О, какова ненависть таких людей! Нет ей пределов. В прежние времена расправа с врачами в подобных случаях была короткая. «Врач некий, немчин Антон, – рассказывают русские летописи, – врачева князя Каракуча, да умори его смертным зелием за посмех. Князь же великий Iоанн III выдал его сыну Каракучеву, он же мучив его, хоте на откуп дати. Князь же великий не повеле, но повеле его убити;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70
XVII
Года через полтора после моего приезда в Петербург меня позвал к себе на дом к больному ребенку один железнодорожный машинист. Он занимал комнату в пятом этаже, по грязной и вонючей лестнице. У его трехлетнего мальчика оказался нарыв миндалины; ребенок был рахитический, худенький и бледный; он бился и зажимал зубами ручку ложки, так что мне с трудом удалось осмотреть его зев. Я назначил лечение. Отец, – высокий, с косматой рыжей бородою, – протянул мне при уходе деньги; комната была жалкая и бедная, ребят куча; я отказался. Он почтительно и с благодарностью проводил меня.
Следующие два дня ребенок продолжал лихорадить, опухоль зева увеличилась, дыхание стало затрудненным. Я сообщил родителям, в чем дело, и предложил прорезать нарыв.
– Это как же, во рту, внутри резать? – спросила мать, высоко подняв брови.
Я объяснил, что операция эта совершенно безопасна.
– Ну, нет! У меня на это согласия нету! – быстро и решительно ответила мать.
Все мои убеждения и разъяснения остались тщетными.
– Я так думаю, что божья на это воля, – сказал отец. – Не захочет господь, так и прорезать не стоит, – все равно помрет. Где ж ему такому слабому перенесть операцию?
Я стал спринцевать ребенку горло.
– Сам уж теперь рот раскрывает, – грустно произнес отец.
– Нарыв, вероятно, сегодня прорвется, – сказал я. – Следите, чтобы ребенок во сне не захлебнулся гноем. Если плохо будет, пошлите за мною.
Я вышел в кухню. Отец стремительно бросился подать мне пальто.
– Уж не знаю, господин доктор, как вас и благодарить, – проговорил он. – Прямо, можно сказать, навеки нас обязываете.
Назавтра прихожу, звонюсь. Мне отворила мать, – заплаканная, бледная; она злыми глазами оглядела меня и молча отошла к плите.
– Ну, что ваш сынок? – спросил я.
Она не ответила, даже не обернулась.
– Помирает, – сдержанно произнесла из угла какая-то старуха.
Я разделся и вошел в комнату. Отец сидел на кровати; на коленях его ле жал бледный мальчик.
– Что больной? – спросил я.
Отец окинул меня холодным, безучастным взглядом.
– Уж не знаю, как и до утра дожил, – неохотно ответил он. – К обеду помрет.
Я взял ребенка за руку и пощупал пульс.
– Всю ночь материя шла через нос и рот, – продолжал отец. – Иной раз совсем захлебнется, – посинеет и закатит глаза; жена заплачет, начнет его трясти, – он на время и отойдет.
– Поднесите его к окну, посмотреть горло, – сказал я.
– Что его еще мучить! – сердито проговорила вошедшая мать. – Уж оставьте его в покое!
– Как вам не стыдно! – прикрикнул я на нее. – Чуть немножко хуже стало, – и руки уж опустили: помирай, дескать! Да ему вовсе и не так уж плохо.
Опухоль зева значительно опала, но мальчик, был сильно истощен и слаб. Я сказал родителям, что все идет очень хорошо, и мальчик теперь быстро оправится.
– Дай бог! – скептически улыбнулся отец. – А я так думаю, что вы его завтра и в живых уж не увидите.
Я прописал рецепт, объяснил, как давать лекарство, и встал.
– До свидания!
Отец еле удостоил меня ответом. Никто не поднялся меня проводить.
Я вышел возмущенный. Горе их было, разумеется, вполне законно и понятно: но чем заслужил я такое отношение к себе? Они видели, как я был ним внимателен, – и хоть бы искра благодарности! Когда-то в мечтах я наивно представлял себе подобные случаи в таком виде: больной умирает, н близкие видят, как горячо и бескорыстно относился я к нему, и провожаю меня с любовью и признательностью.
– Не хотят, и не нужно! Больше не пойду к ним! – решил я.
Назавтра мне пришлось употребить все усилия воли, чтобы заставить себя пойти. Звонясь, я дрожал от негодования, готовясь встретить эту бессмысленную, незаслуженную мною ненависть со стороны людей, для которых я делал все, что мог.
Мне открыла мать, розовая, счастливая; мгновение поколебавшись, она вдруг схватила мою руку и крепко пожала ее. И меня удивило, какое у нее было хорошенькое, милое лицо, раньше я этого совсем не заметил. Ребенок чувствовал себя прекрасно, был весел и просил есть… Я ушел, сопровождаемый горячими благодарностями отца и матери.
Этот случай в первый раз дал мне понять, что если от тебя ждут спасения близкого человека и ты этого не сделал, то не будет тебе прощения, как бы ты ни хотел и как бы ни старался спасти его.
Я лечил от дифтерита одну молодую купчиху, по фамилии Старикову. Муж ее, полный и румяный купчик, с добродушным лицом и рыжеватыми усиками, сам приезжал за мною на рысаке; он стеснял и смешил своею суетливою, приказчичьею предупредительностью: когда я садился в сани, он поддерживал меня за локоть, оправлял полы моей шубы, а усадив, сам садился рядом на самом краешке сиденья. Дифтерит у больной был очень тяжелый, флегмонозной формы, и несколько дней она была на краю смерти; потом начала поправляться. Но в будущем еще была опасность от последифтеритных параличей.
Однажды, в четыре часа утра, ко мне позвонился муж больной. Он сообщил, что у больной неожиданно появились сильные боли в животе и рвота. Мы сейчас же поехали. Была метель; санки быстро мчались по пустынным улицам.
– Сколько мы вам, доктор, беспокойства доставляем! – извиняющимся голосом заговорил мой спутник. – Этакую рань вам ехать, в такую непогоду!.. Спать вам помешал…
Больной было очень плохо; она жаловалась на тянущие боли в груди и животе, лицо ее было бело, того трудно описуемого вида, который мало-мальски привычному глазу с несомненностью говорит о быстро и неотвратимо приближающемся параличе сердца. Я предупредил мужа, что опасность очень велика. Пробыв у больной три часа, я уехал, так как у меня был другой трудный больной, которого было необходимо посетить. При Стариковой я оставил опытную фельдшерицу.
Через полтора часа я приехал снова. Навстречу мне вышел муж, с странным лицом и воспаленными, красными глазами. Он остановился в дверях залы, заложив руки сзади под пиджак.
– Что скажете хорошенького? – развязно и презрительно спросил он меня.
– Что Марья Ивановна?
– Марья Ивановна-с? – повторил он, растягивая слова.
– Ну да!
Он помолчал.
– Полчаса назад благополучно скончалась! – усмехнулся Стариков, ненавистью оглядев меня. – Честь имею кланяться – до свидания!
И, круто повернувшись, он ушел в залу, наполненную собравшимися родствениками.
В моем воспоминании никак теперь не могут соединиться в одно два образа этого Старикова; один – суетливо-предупредительный, заглядывающий в глаза, стремящийся к тебе; другой – чуждый, с вызывающе-оскорбительной развязностью, с красными, горящими ненавистью глазами.
О, какова ненависть таких людей! Нет ей пределов. В прежние времена расправа с врачами в подобных случаях была короткая. «Врач некий, немчин Антон, – рассказывают русские летописи, – врачева князя Каракуча, да умори его смертным зелием за посмех. Князь же великий Iоанн III выдал его сыну Каракучеву, он же мучив его, хоте на откуп дати. Князь же великий не повеле, но повеле его убити;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70