– Папа, па, а чем вообще питаются хори?
Мне хотелось спать, и я отмахнулся:
– Вы же знаете, цыплятами.
– Цыплят они заели вчера и позавчера. А чем они питались целый год до этого?
– Верно. Я как-то не задумывался. Нужно будет, когда приедем в Москву, почитать у Брема. Скорее всего, они питались мышами. Чем же еще им питаться в наших местах?
– Значит, сколько же мышей они съели за целый год?
– Не знаю. Если считать две мыши каждый день…
– Ну ладно, пускай семьсот. А сколько бы мышей вывелось из этих семисот пап и мам?
– Ладно, ладно, во-первых, мы не знаем еще точно, чем питаются хори. Вот приедем в Москву, почитаем у Брема.
– А сколько хлебных зерен съест один мышонок за год?
– Спи, кому говорят. Вот приедем в Москву…
– А сколько стоит килограмм хлебных зерен?
– Спи, тебе говорят. Вот приедем…
В Москву мы приехали через полтора месяца. Я думал, что все давно забыто. Однако Лена, как только вошли в квартиру, побежала к полкам, где стоят основательные, авторитетные тома Брема. Через несколько минут мы знали, что хори действительно питаются мышами, причем никакая кошка не может сравниться в ловкости и добычливости с хорем. Может быть, кошка и ловка, может быть, она даже и ловчее хоря, но ее ведь подкармливают и молоком, и хлебом, размоченным в супе.
Будто бы крестьяне в Германии (Брем писал о своих соотечественниках) бывают даже довольны, если вблизи заведется хорь. А цыплят спасти можно очень просто. Нужно только следить, чтоб в курятнике не было лазеек.
Как-то странно изменилось у меня отношение к этому зверьку. Ведь ненависть к нему воспитывалась из поколения в поколение. Конечно, он и злобный, и ощеренный, и шипит, и кусается, но ведь это в капкане. Кто хочешь на его месте… Если же вдуматься, то, может быть, вовсе это бархатистый грациозный зверек, с живыми глазками-бусинками. Не вегетарианец, конечно. Ну а кто теперь вегетарианец?
Вечером, когда легли спать, на меня снова посыпались вопросы:
– Папа, пап, а как думаешь, чем их тогда убивали? Детенышей-то в старом погребе?
– Скорее всего, каблуками. Но успокойся. Отец все равно бы их не вырастил. Понимаешь?..
– А где он сейчас?
– Наверное, охотится на мышей.
– Он так и живет один?
– Не знаю. Может быть, он нашел себе другую хориху.
– И у них опять народятся хорята?
– Ну а как же. Непременно народятся хорята. Девять штук. Спи ты, в конце концов. Дались тебе эти несчастные хори!
1966
Под одной крышей
Некоторое время волею судеб мы жили в деревне Светихе, занимая половину пятистенного дома. Половины были отгорожены друг от дружки наглухо: мы выходили из дому на свою сторону, соседи – на свою. Но все же была общая стена. В сенях сквозь нее проникали к нам запахи картошки, поджариваемой на постном масле, жареного лука, жареной трески, запах самой керосинки.
Достигали и звуки. Отчетливо было слышно, как соседствующая хозяйка Нюшка рубит уткам крапиву, как храпит в сенях ее отец, дядя Павел, как тявкает вздорная собачонка с нелепой для деревни кличкой Рубикон, как ежедневно ругаются между собой отец с дочерью.
Они жили вдвоем, потому что остальные многочисленные дети дяди Павла все разъехались по сторонам. Одна только Нюшка приросла к деревенскому дому. Она овдовела в первые дни войны и с тех пор живет без мужика, что, вероятно, тоже наложило свою печать на ее и без того нелегкий характер.
У дяди Павла пенсия – двадцать семь рублей. Нюшка на ферме зарабатывает гораздо больше. Вероятно, главные раздоры между отцом и дочерью начались с этого материального неравенства. Нюшка отделила дядю Павла от своего стола и поставила дело так, чтобы он питался отдельно. Оно бы ничего. Восьмидесятилетнему старику нужно немного. Двадцати семи пенсионных рублей – по деревенской жизни – как раз бы хватило. Но у Нюшки, кроме зарплаты, было еще одно преимущество: она была женщиной, стряпухой, хозяйкой. Ей сподручней топить печку, варить похлебку, жарить картошку на постном масле. Нельзя было вдвоем соваться в одну и ту же печь. Да и характер обидевшегося дяди Павла не позволял никаких совместных действий. Таким образом, старик обычно сидел на сухомятке.
Половину дня Нюшка проводила на ферме. В это время дядя Павел иногда зажигал керосинку, чтобы разогреть хотя бы рыбные консервы – кильку в томате. В старости, когда остывает кровь, говорят, особенно хочется горяченького. Но чаще дядя Павел стоял перед домом, нахохлившись, в своей стеганке, глядя вдоль села слезящимися глазами, и, отщипывая из кармана, жевал хлебушек, гоняя его по рту беззубыми деснами. Иногда старик баловал себя печеньем, тоже обламывая его в кармане. Это не от жадности, не для того, чтобы не показывать людям, но зачем же стоять посреди улицы с кульком печенья или с куском хлеба в руках.
За стеной в такие часы было тихо. Но как только Нюшка приходила с фермы, начинали зарождаться звуки и шумы. Вот хозяйка ласково поговорила с Рубиконом. Пожалуй, это было единственное существо в ее доме, с которым она говорила ласково, не считая разве уточки-хромоножки. С Рубиконом Нюшка говорила так:
– Ну, что, соскучился, дурачок! Скушно, чай, сидеть целый день на цепи? Сейчас я тебя отвяжу. Ах ты, собачья голова, понял, обрадовался. Ступай, побегай.
Затем начиналось кормление уток:
– Ах ты миленькая, ах ты хроменькая моя, на вот тебе отдельно… А ты куда лезешь, лопай со всеми вместе! – Это на какую-нибудь утку, решившую полакомиться из блюда хромоножки.
Поросенок, почуяв еду, начинал визжать пронзительно и надсадно.
– Холера, успеешь, замолчи, вот я тебе сейчас покричу, я тебе сейчас покричу!
Если бы еще какая-нибудь скотина была у Нюшки, то, вероятно, отборные словечки нарастали бы и дальше. Но никакой скотины больше не было. Оставался дядя Павел.
Я думаю, что самая отборная брань приходилась на дядю Павла вовсе не потому, что дочь относилась к отцу хуже, чем к Рубикону или к поросенку. Но ведь дядя Павел, в отличие от бессловесных тварей, мог отвечать, и брань его бывала обычно не менее остроумной и изощренной.
После каждой очередной схватки старик шел на нашу половину. Он здоровался у порога, снимал шапку и садился на стул, унося его от стола на середину комнаты. Мы уговаривали старика сесть с нами и выпить чашку чаю, но чем больше мы его уговаривали, тем дальше и дальше он отодвигал свой стул.
Сначала разговор шел о том о сем: что вот опять нет дождя или, напротив, что вот опять с утра дождь, – потом дядя Павел решительно переходил на главную тему:
– Сволочь. И откуда такие зарождаются? Ведь что она надо мной вытворяет! Чистого кипятку не дает. Да ляд с ним, кипятком, хоть бы не кричала, не срамила последними словами. Помню, я со старшей дочерью жил. Рай, а не жизнь. Бывало, с работы идет, а я сижу в избе у окна. Так она еще с улицы в окно поглядит, смеется: «Ну как, петушок, сидишь, лиса тебя не утащила?» Пошутит эдак-то, и сразу у нас человеческая жизнь. А эта… – И голос у дяди Павла меняется. – Каблуком бы ее раздавить…
Мы со смущением слушали откровенные излияния отца по поводу дочери, большую часть которых я не могу здесь привести по чисто цензурным соображениям.
– Вот погодите, – предрекал дядя Павел, – она вам здесь житья не даст, покарай меня бог.
Это предположение нам казалось странным и неправдоподобным. Как это может быть, чтобы к нам стали относиться плохо, если мы сами ко всем относимся хорошо или, во всяком случае, никому не мешаем?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51