— Нести яйца без устали с утра до ночи или с утра до ночи лизать яйца других, — спасибо за выбор, — заявила Люс.
— О Люс, скверная девочка, как некрасиво ты рассуждаешь! — смеясь, сказал Пьер.
— Да, гадко, я и сама знаю. Ни на что хорошее я не годна. Да и ты тоже, дружок. Ты плохо приспособлен к тому, чтобы убивать и калечить людей на войне, а я к тому, чтобы потом зашивать их, как несчастных лошадей, искалеченных во время боя быков, которые должны еще сослужить в будущей свалке. Мы с тобой бесполезные, опасные существа. Мы хотим — а это нелепое, даже преступное стремление — жить для любви, любить тех, кто нам близок, моего милого возлюбленного, моих друзей, хороших людей, ребятишек, добрый дневной свет, вкусный, мягкий хлеб и все, что мне приятно и вкусно положить на зубок. Это позор, позор! Красней за меня, Пьерро! Но мы будем наказаны по заслугам! Земля скоро станет одной огромной фабрикой, рабо тающей без отдыха и срока, но для нас с тобой там не найдется места. К счастью, нас тогда уже не будет!
— Да, к счастью! — подтвердил Пьер.
В твоих объятьях даже смерть желанна!
Что честь и слава, что мне целый свет,
Когда моим томлениям в ответ
Твоя душа заговорит нежданно!
— Что ж! Неплохо сказано!
— Неплохо и в истинно французском духе. Это из Ронсара, — сказал Пьер.
Но, робкому, пусть рок назначит мне
Сто лет бесславной жизни в тишине
И смерть в твоих объятиях, Кассандра.
— Сто лет, — вздохнула Люс, — он довольствуется малым!
И я клянусь: иль разум мой погас,
Иль этот жребий стоит даже вас,
Мощь Цезаря и слава Александра.
— Негодный, негодный, негодный шутник! И тебе не стыдно? В наше-то время героев!
— Их слишком много, — возразил Пьер. — Лучше уж я буду простым влюбленным мальчиком, сыном обыкновенной женщины.
— Ребенком, у которого еще не обсохло на губах мое молоко, — сказала Люс, обнимая его. — Мой, мой малыш!
* * *
Все, кто пережил эти дни, кому суждено было стать свидетелем ослепительного поворота судьбы, забыли, конечно, впоследствии о том, как в эту неделю тяжелое темное крыло в своем зловещем взмахе нависло над Иль-де-Франс, задев своей тенью и Париж. В радости сбрасываешь со счетов перенесенные испытания. Натиск германских войск был стремителен — они достигли высшей точки своего наступления на Страстной неделе между понедельником и средой. Перейдена Сомма, взяты Бапом, Нель, Гикар, Руа, Нуайон, Альбер. Захвачено тысяча сто пушек… Шестьдесят тысяч пленных… Во вторник на Страстной скончался Дебюсси, символ попранной страны прекрасного. Сладкозвучная лира разбилась… «Бедная маленькая умирающая Эллада!..» Что останется от него? Несколько чеканных ваз, несколько безупречно прекрасных стел, которые заглушит трава Стези Забвения. Бессмертные останки разрушенных Афин…
Пьер и Люс смотрели, словно с вершины холма, как опускалась на город тень. Еще обласканные лучами своей любви, они без страха ждали конца своего краткого дня. Отныне в ночи они будут неразлучны. Как вечерний Angelus, реяла над ними навеянная воспоминаниями сладостная печаль дивных аккордов любимого ими Дебюсси. Явственнее, чем когда бы то ни было, откликалась на зов их сердца музыка, — единственное искусство, которое было голосом освобожденной души, прорывающимся сквозь оболочку формы.
В Страстной четверг они шли рядом, держась за руки, по размытым дождем дорогам пригорода. Порывы ветра проносились над затопленной равниной. Они не замечали ни дождя, ни ветра, ни безотрадной картины полей, ни грязной дороги. Они сели рядом на низкой ограде какого-то парка, часть которой недавно обвалилась. В мокром плаще и с мокрыми руками, Люс, свесив ноги, смотрела из-под зонта Пьера, едва прикрывавшего ей голову и плечи, как падали капли. Когда ветер шевелил ветви, капли ударяли по земле, точно дробинки: хлоп! хлоп! Люс молчала, улыбалась и вся тихо светилась.
Они были полны глубокой радости.
— Почему мы так любим друг друга? — спросил Пьер.
— Ах, Пьер, ты, видно, мало меня любишь, если спрашиваешь — почему.
— Я спрашиваю, — возразил Пьер, — чтобы услышать то, что и сам знаю не хуже тебя.
— Ты ждешь от меня похвал, — сказала Люс, — но останешься ни с чем. Может быть, ты знаешь, за что я тебя люблю, а я не знаю.
— Не знаешь? — в изумлении протянул Пьер.
— Конечно, нет! (Люс усмехалась украдкой.) Да мне и не нужно знать! Если ты спрашиваешь себя — почему, значит нет большой уверенности, значит это не так уж хорошо. Раз я люблю, я не желаю знать никаких «почему», никаких «где», «когда», «откуда» или «как»! Есть моя любовь, только моя любовь, а остальное — как ему угодно.
Они поцеловались. Дождь этим воспользовался, забрался под неповоротливый зонт, коснулся холодными пальцами их волос и щек; они выпили капельку, проскользнувшую меж губ. Пьер спросил:
— Ну, а другие?
— Кто это — другие?
— Несчастные, — ответил Пьер, — все, кто не мы с тобой.
— Пусть поступают, как мы! Пусть любят!
— Но хочется, чтобы и тебя любили! А это ведь не всем дано.
— Нет, всем!
— Нет, не всем! Ты не знаешь цены тому, что ты мне подарила.
— Подарить свое сердце любви, а свои губы любимому — это значит поднять глаза к свету. Это значит — не отдать, а взять.
— Но есть слепые.
— Их нам не исцелить, мой Пьерро. Мы будем видеть за них.
Пьер молчал.
— О чем ты задумался?
— Я думаю, что в этот день, такой далекий от нас и такой близкий, принял крестную муку тот, кто пришел на землю, чтобы исцелять слепых.
Люс взяла его руку.
— Разве ты веришь в него?
— Нет, Люс, больше не верю. Но он всегда остается другом тех, С которыми он, хотя бы однажды, раздел трапезу. А ты, ты знаешь его?
— Очень мало, — ответила Люс, — мне никогда о нем не говорили. Но я, и не зная, люблю его… за то, что он любил.
— Да, но не так, как мы.
— Почему же? Но у нас всего лишь маленькие, жалкие сердца, которые умеют любить только друг друга… А он — он любил всех. Но это все та же любовь.
— Не пойти ли нам завтра, — растроганно спросил Пьер, — на обряд его погребения? В церкви Сен-Жерве, говорят, будет хорошая музыка.
— Да, Пьер, я буду рада пойти с тобой в церковь в такой день. Он примет нас обоих радушно, я уверена. А мы, став ближе ему, станем ближе и друг другу.
Молчание… Дождь, дождь, дождь. Идет дождь. Настает вечер.
— Завтра в этот час мы будем там, — сказала Люс.
Туман пронизывал их. Люс вздрогнула.
— Милая, ты озябла? — с беспокойством спросил Пьер.
Она поднялась.
— Нет, нет. Все для меня — любовь. Я люблю все, и все меня любит. И дождь меня любит, и ветер, и серое, холодное небо — и мой дорогой возлюбленный.
* * *
В Страстную пятницу небо все еще было затянуто сплошной серой пеленой, но день был теплый и тихий. На улицах продавали цветы. Пьер купил подснежники и левкои, и Люс несла их в руках. Они прошли по тихой набережной Ювелиров, миновали Собор Парижской Богоматери. Старый город, окутанный неясной дымкой, повеял на них очарованием своего кроткого величия. На площади Сен-Жерве из-под ног у них вспорхнули голуби. Они долго смотрели на птиц, круживших над фасадом: одна голубка села на голову статуи. На последней ступеньке паперти, перед тем как войти в храм, Люс обернулась и увидела неподалеку, в толпе, рыжеволосую девочку лет двенадцати, — прислонившись к порталу, с закинутыми за голову руками, девочка смотрела на нее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15