Так думал Уклейкин.
Обсудят и устроят. Иначе незачем было бы делать такую склоку. А склока была большая, и ее он чувствовал на себе.
Сидел он в своей каморке, никому не нужный, никем не знаемый. Пьянствовал неделями. Видел только то, что было около глаз, не заглядывая в себя, не только в будущее.
И вот теперь он смотрел в это будущее, далеко за пределы своего городка, и ждал. И внутри у него совсем другое, и горечи прежней следа нет, и болезнь, должно быть, прошла. Совсем и не позывает на водку. Только по временам дрожит в нем что-то, клокочет, а не позывает.
А ведь совсем ничего не изменилось в жизни. Разве только не приходится ночевать в участке. Но и это потому, что он перестал пить и не затевает скандалов! А работа так же мало дает, как и раньше, и жизнь так же дорога, если еще не больше.
Да и Матрена изменилась, стала веселее поглядывать и почти не ругается. Должно быть, тоже стала проникаться.
Да, Матрена изменилась. Выражение ее глаз стало мягче. Что-то грустное иногда пробегало в них.
Он иногда, когда она не замечала его, всматривался в нее, стараясь разгадать, отчего это стала она такой.
Разговор с Синицей в день проводов депутатов прошел бесследно. Только тогда, на один миг, задумался Уклейкин, а потом как-то все стерлось.
И вот недавно он понял, так казалось ему, отчего Матрена изменилась.
Май выдался жаркий. Стояли душные ночи. Тысячи мух гудели в духоте мастерской, и Синица перебрался спать на волю.
Ночью как-то проснулся Уклейкин. Матрены не было возле. Он уже не мог заснуть: тучами в бледном сумраке с гулом носились мухи. Тикали часики, время тянулось, светлели предутренние сумерки.
А Матрена не приходила.
«Куда она?»
Он вспомнил, что и Синицы нет в комнате… Острое подозрение родилось внезапно. Всплыли в памяти слова Синицы.
«С бабами надо умеючи…»
«Вот отчего она такая…»
Он уже не мог лежать, поднялся и заглянул в комнату жильца.
— Матрена! — позвал он, все еще не решаясь идти «туда».
Мишутка заворочался, отмахнулся от мух и натянул на голову одеяло.
«Проклятая!»
Он приоткрыл дверь во двор и выглянул. Была совсем белая ночь, та тихая ночь, когда можно слышать, как опускается роса на железные крыши.
— Ма-тре-на! — шепотом позвал он. Спал двор. И только Шарик, вывернув сонную морду, облизнулся, позевывая, и снова уткнулся под брюхо.
— Матрена!
Из-за сарая, где в корзине розвальней ночевал Синица, вышла она в одной рубахе, босая и простоволосая. В белом полусвете майской предзори она казалась белесоватым ночным видением.
— Матрена! — окликнул он, испуганный тишиной белой ночи и ровным, покойным движением белой фигуры.
Она остановилась, придерживая колышущуюся грудь, с поднятым лицом и вызывающим взглядом.
— Ку-да хо-ди-ла?!
— Чего — куда? — грубо спросила она. — Еще што?.. Корова я тебе?.. Не сведут…
Но он уловил в голосе замешательство и ложь.
— Куда ходила?! — крикнул он, задыхаясь, охваченный бешенством, уже поняв все.
Потревоженный Шарик поднялся, вытянулся, изгибая спину и позевывая, и, виляя хвостом, подошел поласкаться. Уклейкин ударил его ногой.
А она уже шла на него, уверенная, грудью вперед, побледневшая от свежести утра.
— Пусти… Чего стал?
Но он уперся руками в косяки и поднял ногу, словно хотел ударить в живот.
— Ду-рак! — спокойно сказала она. — У, бешеный! Ну, чего еще? Ну, кур глядела…
— Кур?! Ты… кур?!
— Да, кур… кричали… А ты что думал?! Спать к жильцу, может?.. Ду-рак… Захотела б спать — и спала бы…
— Убью, стерва!
— Ну, чего стал-то… Пусти, что ль… холодно… И она передернулась, вздрагивая обнаженными плечами и грудью.
— Ду-рак! Ведь чижелая я… пусти…
Он опустил руки. Что-то вдруг повернулось в нем, щемящее и заигрывающее. И радость, и острая боль.
— Как… чи-же-лая?..
— Так и… Как бывает-то?.. Чай, не холостые. Да сдвинешься ты!
И она прошла, хлопнув дверью.
Кошка неслышно пробиралась по самому гребню сарая, отряхивая лапки. А Уклейкин стоял, точно рассматривал кошку и небо. Оно, сонное, бесцветное, начинало пробуждаться, принимая окраску зари. Уже розовым просвечивали только что неподвижные, тронувшиеся в путь перистые облачка.
Должно быть, выглянуло из-за земли солнце.
«Чижелая…» — повторил мысленно Уклейкин, не чувствуя уже острой боли, только что пережитой. А в душе нарастала мигающая светлая точка, давно лелеемая, никому не высказанная, никогда, может быть, не обдуманная надежда.
«Чижелая… Разве бы она сказала так, ежели бы… Ведь прямо задушевный, жалеющий человек… Да разве он допустит… Такой политический… прямо, обходительный… А с чего же ей и не быть-то?..»
И он стал вспоминать и соображать. И чем больше соображал, тем сильнее уверял себя, что так и должно быть. И Матрена стала ласковой, и Синица с ним прямо друг и собирается даже жениться на модистке, как разговаривали они в чайной. А месяц назад, да, месяц или недель шесть, Матрена вела себя как и следует быть жене. Ну, вот и… И пить он давно бросил, ну, вот и…
И ему так хотелось верить, что он поверил. И захотелось расспросить, все узнать, подойти к Матрене и сказать ей хорошее слово.
Он вошел в мастерскую.
— Матреша… — позвал он шепотом.
— Ну, чего?.. Спать хочу…
Он нашел ее в сумеречном свете и сел на кровать.
— Матреша, — просительно заговорил он, дотрагиваясь до ее плеча, накрытого одеялом. — Как же это ты так…
— Чего так?..
— А вот что сказала-то…
— А что я сказала?..
— А вот что… чижелая-то… А?.. Как же это?.. а?.. Уж-ли вправду?..
— Ну, чего привязался-то… Ну, и вправду… Чего мне врать-то…
Она сказала мягко и благодушно, как говорила в последнее время, и он подумал, что она говорит так потому, что и сама рада тому, что «чижелая».
— Вот что… Ты…
— Ну, что?
— Как же это так… Вот что…
Он хотел бы заглянуть ей в глаза, по ним узнать все, но было еще сумеречно.
— Ну, чего ты пристал? «Вот что» да «вот что»… Ну, чего пристал?..
— От меня?
— Что от тебя?
— Чижелая-то… От меня?.. Ты лучше скажи…
— От козла!.. У, дурак… Тебе, чай, лучше знать… Будет дурака-то ломать… Что я, шлюха у тебя, а? шлюха?
— Да ведь… чудно!.. — протянул он задумчиво. — Что-то я и не верю… А ты… ты… побожись…
— Да отвяжись ты, ей-богу… Ну, ей-богу… Ну… Спать хочу.
Она отвернулась к стене и накрылась. А он сидел около и, улыбаясь, глядел на светлевшие окна.
XX
По воскресеньям Уклейкина тянуло за город, на волю. И раньше, бывало, хаживал он в монастырь, верст за десять от города, к обедне. Но теперь он уже не мог усидеть в пыльном переулке, звал Матрену, брал Мишутку и отправлялся. Иногда принимал участие и Синица, но последнее время он уклонялся: у него завязалось знакомство с модисткой Варькой, и он подумывал устроить свою жизнь на новых началах.
Вставали в пять утра, чтобы поспеть к поздней обедне. Шли вдоль шоссе, боковиной, пробираясь во ржи. У первого оврага, где в глубине протекал в осочке ручей, где берега были голубыми от незабудок, а распаленные солнцем стрекозы недвижно висели на крыльях, делали первый привал.
Мишутка гонялся за коромыслом и рвал незабудки, Матрена разувалась и мыла ноги в ручье, а Уклейкин, раскинувшись крестом на откосе, поглядывал на крепкую фигуру Матрены, на ее яркий платок, как мак горевший на солнце, засматривал в небо и слушал.
В березовой роще куковала кукушка, жаворонки журчали в небе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22