И это теньканье и пение на лодках в темноте под звездами, среди тихих всплесков воды и комариного звона, навевали спокойствие и грусть.
– Да-а, – произнес Ленин. – Хорошо в глуши сидеть, созерцать красоты природы… Что может быть лучше с точки зрения поэта или художника? Как там сказано?.. «Бежит он, тихий и суровый, и звуков и смятенья полн, на берега пустынных волн, в широкошумные дубровы…» А мне, грешному, хочется в Питер, в гущу событий, в кипение масс… Я ведь Питер даже толком и не рассмотрел на этот раз. Даже Медного всадника не видел! А сюда бы Горького прислать… Пусть посидит, подумает. Зря он увлекся чисто политической деятельностью. В политике он путает. Он лучше видит и понимает человека и тонкости человеческих взаимоотношений, чем столкновения классов и тонкости классовых взаимоотношений… Горький и меня защищал в своей газете в статейке «Не трогайте Ленина» и в других статейках скорее как Ульянова-Ленина, то есть некую известную ему и уважаемую им личность, нежели как представителя и защитника интересов определенного класса. Политика – область человеческих отношений, имеющая дело не с единицами, а с миллионами… Он-то, наверно, сердился бы, если бы мы мешались в его творчество, указывая ему, как описывать звездную ночь или озерную зыбь… Вот такую, как сейчас… Да, для художника одиночество часто необходимо. Нам, политикам, людям земным, одиночество возбраняется. Наша стихия массы. Поэты тоже, вероятно, несмотря на их вдохновенное ремесло, сознают, что творят для масс. Но это у них не так грубо, не так непосредственно. Возможно, что лучшие свои вещи они создают тогда, когда забывают об этом хотя бы ненадолго. А для нас такое забвение – верная гибель… Коля, ты не замерз?
– Нет.
Ленин рассмеялся:
– А ведь мы тоже ведем теперь далеко не прозаическую жизнь. Шалаш, уединение, подполье, переодевание, ищейка Треф… Нешуточное дело для ортодоксальных марксистов, знающих «Капитал» вдоль и поперек, как мужик свой двор. Эсеры считали себя всегда романтиками, а нас, социал-демократов, – сухарями… Очевидно, Бакунин так же относился к Марксу. А поглядите-ка на эсеров! Выветрилась мужицкая романтика, поблекла. Ничего от нее не осталось. Смирные, пузатенькие… Крестьянская партия, а землицу мужику не дает, а мы, сухари, дадим! Власти хочется, а боятся. А мы, сухари, не боимся. «Мужицкого министра» Чернова обвинили вслед за мной в шпионаже, а он смиренно ушел из министерства, ждет, видите ли, законного расследования! Плюнули ему в рожу, а он утерся и сказал: «Божья роса». А мы ушли в подполье. А в подполье комары кусаются. Коля, искупаемся еще раз!
– Только, чур, далеко не заплывать, – сказал Емельянов.
Ленин и Коля снова полезли в воду, пошумели там, повозились, затем выскочили на берег и стали одеваться.
– Тебе скоро в школу, – сказал Емельянов. – Придется перекочевать обратно домой, мама велела.
Коля сказал угрюмо:
– Никуда я не уйду. Я здесь буду!
Емельянов спокойно возразил:
– Как так здесь? Учиться надо.
Ленин сказал из темноты:
– А ведь нам скучно будет без Коли… Пусть остается. Достаньте учебники, тетрадки, я с ним буду заниматься. Коля, согласен?
– Да, – буркнул Коля, стараясь скрыть свое ликование.
– Ш-ш-ш, – прошипел Емельянов: к берегу приближались две лодки с дачниками. Теньканье гитары и голоса раздались совсем близко.
– Неужели пристанут к берегу? – зашептал Зиновьев.
Мужской голос на одной из лодок пел:
Дитя, не тянися весною за розой.
Розу и летом сорвешь.
Ранней весною фиалки сбирают,
Помня, что летом фиалок уж нет.
Летом захочешь фиалок нарвать ты,
Ан уж фиалок-то нет.
Горько заплачешь, весну пропустивши,
Но уж слезами ее не вернешь…
Другой, пьяный голос со второй лодки вмешался невпопад:
Теперь твои губы, что сок земляники,
Щеки, как розы «Глуар де Дижон»…
– Замолчите, несносный!.. – игриво произнес женский голос.
– Молчи, балда! – поддержал даму мужской голос.
Первая лодка загнусила, захлебываясь:
Сначала модель от Пакэна,
Потом пышных юбок волна,
Потом кружева, точно пена,
Потом, потом… она!
Вторая лодка, улюлюкая, отозвалась:
Мадам Клоц! Заберите Борю,
Ведь ребенок сам не рад,
На поле он сделал морю…
и, похохотав, перешла на другое:
Германщики-чики,
Шпионщики-чики,
Вильгельмовы трепачи!
– Это уже про нас, – шепнул Ленин и тихонько-тихонько засмеялся.
Лодки удалялись.
«Белые, бледные, нежно-душистые, грезят ночные цветы», – несся издали нестройный хор, затем пропал, истаял. Стало тихо.
– Если бы они знали, что вы здесь! – с веселым злорадством воскликнул Емельянов.
– Ах, пошляки, ах, пошляки! – весь закачался от негодования Зиновьев.
– Да, – с задумчивой усмешкой сказал Ленин. – «Щеки, как розы „Глуар де Дижон“…»
Обратно с озера в шалаш шли молча. На всех, даже на Колю, подействовала эта пошлая и ничтожная жизнь, дохнувшая винным перегаром и похабщиной на их тихое убежище. Каждый думал свою думу. Зиновьев думал о том, что старая Россия жива, она поет, разглагольствует, пьет самогон и политуру, декадентствует, торгует, похабничает, ей наплевать на революционеров, преследуемых, вынужденных скрываться; а сознательных пролетариев мало, и они теряются в огромном мещанском болоте.
Емельянов думал о том, как хорошо, что дачники не вздумали пристать к берегу; однако, когда начнется охотничий сезон, здесь вправду станет небезопасно, и, пожалуй, Свердлов верно сказал.
Коля все не переставал восхищаться тем, как Ленин плавает, и по этой причине еще больше негодовал на дачников за их частушку о «шпионщиках-чиках», и ему казалось, что эти частушки больно задели Ленина, и ему было жаль Ленина, и от этого он готов был заплакать в темноте.
Ленин же думал совсем не о том. Он думал о том, что делать революцию и строить социализм так или иначе придется также и с этими маленькими людьми, которые пели и визжали в лодках, что нельзя сделать специальных людей для социализма, что надо будет этих переделать, надо будет с этими работать, ибо страны Утопии нет, есть страна Россия. Это будет нелегко, трудно, чертовски трудно, труднее, чем сделать самое революцию, но другого выхода нет; потом подрастут вот такие, как Коля, с ними будут свои трудности, но все-таки с ними будет легче. Он положил руку Коле на плечо, и Коле показалось, что Ленин понял, о чем он, Коля, думает, и от этого у Коли сжалось сердце.
13
Купание это было последним. Ночи становились все холоднее. Надежда Кондратьевна слала теплые вещи, но все равно по утрам было страшновато вылезать из шалаша: ветер ранней осени посвистывал среди деревьев и кустов, кружил не пожелтевшие еще листья, морщил невысокую водичку на скошенном лугу. Впрочем, Ленин как будто не замечал холода, как раньше не замечал жары. Он работал теперь над своей очередной статьей, озаглавленной «Уроки революции», и вел оживленную переписку с президиумом происходящего в Питере съезда партии.
Однажды на закате солнца Сережа привел к шалашу худощавого человека, невысокого, складного, с пышной черной шевелюрой и черными усами под большим нерусским носом. Стог и верхушки деревьев были залиты ослепительно-красными лучами заходящего солнца. Вечер был холодный и ветреный.
Человек с усами пересек поляну, оставляя за собой длинную тень, и на опушке остановился, недоуменно озираясь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
– Да-а, – произнес Ленин. – Хорошо в глуши сидеть, созерцать красоты природы… Что может быть лучше с точки зрения поэта или художника? Как там сказано?.. «Бежит он, тихий и суровый, и звуков и смятенья полн, на берега пустынных волн, в широкошумные дубровы…» А мне, грешному, хочется в Питер, в гущу событий, в кипение масс… Я ведь Питер даже толком и не рассмотрел на этот раз. Даже Медного всадника не видел! А сюда бы Горького прислать… Пусть посидит, подумает. Зря он увлекся чисто политической деятельностью. В политике он путает. Он лучше видит и понимает человека и тонкости человеческих взаимоотношений, чем столкновения классов и тонкости классовых взаимоотношений… Горький и меня защищал в своей газете в статейке «Не трогайте Ленина» и в других статейках скорее как Ульянова-Ленина, то есть некую известную ему и уважаемую им личность, нежели как представителя и защитника интересов определенного класса. Политика – область человеческих отношений, имеющая дело не с единицами, а с миллионами… Он-то, наверно, сердился бы, если бы мы мешались в его творчество, указывая ему, как описывать звездную ночь или озерную зыбь… Вот такую, как сейчас… Да, для художника одиночество часто необходимо. Нам, политикам, людям земным, одиночество возбраняется. Наша стихия массы. Поэты тоже, вероятно, несмотря на их вдохновенное ремесло, сознают, что творят для масс. Но это у них не так грубо, не так непосредственно. Возможно, что лучшие свои вещи они создают тогда, когда забывают об этом хотя бы ненадолго. А для нас такое забвение – верная гибель… Коля, ты не замерз?
– Нет.
Ленин рассмеялся:
– А ведь мы тоже ведем теперь далеко не прозаическую жизнь. Шалаш, уединение, подполье, переодевание, ищейка Треф… Нешуточное дело для ортодоксальных марксистов, знающих «Капитал» вдоль и поперек, как мужик свой двор. Эсеры считали себя всегда романтиками, а нас, социал-демократов, – сухарями… Очевидно, Бакунин так же относился к Марксу. А поглядите-ка на эсеров! Выветрилась мужицкая романтика, поблекла. Ничего от нее не осталось. Смирные, пузатенькие… Крестьянская партия, а землицу мужику не дает, а мы, сухари, дадим! Власти хочется, а боятся. А мы, сухари, не боимся. «Мужицкого министра» Чернова обвинили вслед за мной в шпионаже, а он смиренно ушел из министерства, ждет, видите ли, законного расследования! Плюнули ему в рожу, а он утерся и сказал: «Божья роса». А мы ушли в подполье. А в подполье комары кусаются. Коля, искупаемся еще раз!
– Только, чур, далеко не заплывать, – сказал Емельянов.
Ленин и Коля снова полезли в воду, пошумели там, повозились, затем выскочили на берег и стали одеваться.
– Тебе скоро в школу, – сказал Емельянов. – Придется перекочевать обратно домой, мама велела.
Коля сказал угрюмо:
– Никуда я не уйду. Я здесь буду!
Емельянов спокойно возразил:
– Как так здесь? Учиться надо.
Ленин сказал из темноты:
– А ведь нам скучно будет без Коли… Пусть остается. Достаньте учебники, тетрадки, я с ним буду заниматься. Коля, согласен?
– Да, – буркнул Коля, стараясь скрыть свое ликование.
– Ш-ш-ш, – прошипел Емельянов: к берегу приближались две лодки с дачниками. Теньканье гитары и голоса раздались совсем близко.
– Неужели пристанут к берегу? – зашептал Зиновьев.
Мужской голос на одной из лодок пел:
Дитя, не тянися весною за розой.
Розу и летом сорвешь.
Ранней весною фиалки сбирают,
Помня, что летом фиалок уж нет.
Летом захочешь фиалок нарвать ты,
Ан уж фиалок-то нет.
Горько заплачешь, весну пропустивши,
Но уж слезами ее не вернешь…
Другой, пьяный голос со второй лодки вмешался невпопад:
Теперь твои губы, что сок земляники,
Щеки, как розы «Глуар де Дижон»…
– Замолчите, несносный!.. – игриво произнес женский голос.
– Молчи, балда! – поддержал даму мужской голос.
Первая лодка загнусила, захлебываясь:
Сначала модель от Пакэна,
Потом пышных юбок волна,
Потом кружева, точно пена,
Потом, потом… она!
Вторая лодка, улюлюкая, отозвалась:
Мадам Клоц! Заберите Борю,
Ведь ребенок сам не рад,
На поле он сделал морю…
и, похохотав, перешла на другое:
Германщики-чики,
Шпионщики-чики,
Вильгельмовы трепачи!
– Это уже про нас, – шепнул Ленин и тихонько-тихонько засмеялся.
Лодки удалялись.
«Белые, бледные, нежно-душистые, грезят ночные цветы», – несся издали нестройный хор, затем пропал, истаял. Стало тихо.
– Если бы они знали, что вы здесь! – с веселым злорадством воскликнул Емельянов.
– Ах, пошляки, ах, пошляки! – весь закачался от негодования Зиновьев.
– Да, – с задумчивой усмешкой сказал Ленин. – «Щеки, как розы „Глуар де Дижон“…»
Обратно с озера в шалаш шли молча. На всех, даже на Колю, подействовала эта пошлая и ничтожная жизнь, дохнувшая винным перегаром и похабщиной на их тихое убежище. Каждый думал свою думу. Зиновьев думал о том, что старая Россия жива, она поет, разглагольствует, пьет самогон и политуру, декадентствует, торгует, похабничает, ей наплевать на революционеров, преследуемых, вынужденных скрываться; а сознательных пролетариев мало, и они теряются в огромном мещанском болоте.
Емельянов думал о том, как хорошо, что дачники не вздумали пристать к берегу; однако, когда начнется охотничий сезон, здесь вправду станет небезопасно, и, пожалуй, Свердлов верно сказал.
Коля все не переставал восхищаться тем, как Ленин плавает, и по этой причине еще больше негодовал на дачников за их частушку о «шпионщиках-чиках», и ему казалось, что эти частушки больно задели Ленина, и ему было жаль Ленина, и от этого он готов был заплакать в темноте.
Ленин же думал совсем не о том. Он думал о том, что делать революцию и строить социализм так или иначе придется также и с этими маленькими людьми, которые пели и визжали в лодках, что нельзя сделать специальных людей для социализма, что надо будет этих переделать, надо будет с этими работать, ибо страны Утопии нет, есть страна Россия. Это будет нелегко, трудно, чертовски трудно, труднее, чем сделать самое революцию, но другого выхода нет; потом подрастут вот такие, как Коля, с ними будут свои трудности, но все-таки с ними будет легче. Он положил руку Коле на плечо, и Коле показалось, что Ленин понял, о чем он, Коля, думает, и от этого у Коли сжалось сердце.
13
Купание это было последним. Ночи становились все холоднее. Надежда Кондратьевна слала теплые вещи, но все равно по утрам было страшновато вылезать из шалаша: ветер ранней осени посвистывал среди деревьев и кустов, кружил не пожелтевшие еще листья, морщил невысокую водичку на скошенном лугу. Впрочем, Ленин как будто не замечал холода, как раньше не замечал жары. Он работал теперь над своей очередной статьей, озаглавленной «Уроки революции», и вел оживленную переписку с президиумом происходящего в Питере съезда партии.
Однажды на закате солнца Сережа привел к шалашу худощавого человека, невысокого, складного, с пышной черной шевелюрой и черными усами под большим нерусским носом. Стог и верхушки деревьев были залиты ослепительно-красными лучами заходящего солнца. Вечер был холодный и ветреный.
Человек с усами пересек поляну, оставляя за собой длинную тень, и на опушке остановился, недоуменно озираясь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28