– Уж лучше бы вызвали кого, чем так, как собаку…
Когда совсем стемнело, двое вышли из лесу на розыски. Они с трудом отыскали женщину. Вначале думали, что она уснула. Но когда один из них слегка приподнял женщину за плечи, стало ясно, что она мертва.
Так она пролежала всю ночь и утро. Наконец днем пришел староста с людьми и велел унести ее и закопать вместе с теми двумя, что были убиты возле железнодорожных путей.
– Никак не пойму, почему молодой человек в нее выстрелил, – недоумевал рассказчик. – Вроде бы он один-то ее и жалел.
Двойра Зеленая
Перед прилавком стояла невысокая женщина с черной повязкой на глазу. Вошедший вместе с ней мужчина с черными усиками, тоже малорослый, немножко чудаковатый, просил подобрать для своей спутницы очки.
– Несколько лет эта женщина вообще не имела возможности носить очки, – доверительно и веско добавил он.
– Почему?
– Потому что была в лагере.
Что касается искусственного глаза, то подобрать его оказалось нелегко. Он был слишком велик, и вставить его не удавалось. А за очками нужно прийти еще раз – завтра.
– Может быть, вы не откажетесь со мной побеседовать? Тут неподалеку есть кондитерская. Мы могли бы там посидеть.
Женщина удивилась.
Нет, в кондитерскую она не пойдет. Ей надо спешить. У нее ключи от квартиры. От квартиры, за которой вот уже несколько дней ей поручили присматривать.
Мы идем вместе по широкой улице Праги и, свернув в темную подворотню, подходим к большому полуразвалившемуся дому с почерневшими грязными стенами и облупившейся штукатуркой.
В дальнем углу двора – дверь с облезлой грязной краской, а за дверью мрачный коридор.
– Это на четвертом этаже.
Деревянная лестница стремительно уходит вверх, в темноту. Нужно держаться за перила, осторожно ощупывать ногами ступеньки, чтобы не оступиться. Только на втором этаже прекращается их непрерывный бег. Гладкий деревянный настил ведет нас туда, где начинаются новые ступеньки, и снова на едином дыхании они ведут нас вверх, на следующий этаж.
Прежде чем подняться на четвертый этаж, мы минутку стоим у окна, на лестничной площадке. Глядим на большой, темный и грязный двор.
– Вы работаете где-нибудь?
– Да, вот караулю квартиру, мою полы. Тут будет поликлиника для евреев.
– Значит, вы нашли близких людей? У вас есть друзья?
– Я одна, – тотчас же отвечает женщина. – Одна, – повторяет она еще раз.
– Но ведь мужчина, который был с вами, хотел купить вам очки. И глаз.
Она нехотя соглашается.
– Да, верно, они хотят купить мне глаз и вставить зубы. Но все равно это не семья.
Мы в последний раз поднимаемся по ступенькам и снова долго идем по помосту с деревянными перилами. На лестничной клетке четвертого этажа вместо окна расхлябанные застекленные двери. А по ту сторону дверей прилепился к стене повисший над бездной ветхий балкон с деревянными перилами. Мы останавливаемся у третьей по счету двери, напоминающей ставни.
– Вот мы и пришли, – говорит женщина.
Она достает ключ и отпирает огромный висячий замок. Двери открываются, перед нами просторная пустая квартира. В одной комнате, угрюмой и неуютной, но с чисто вымытым полом, совсем пусто, в другой, тоже чисто прибранной, у окна виднеется какое-то ложе. В третьей – у стены стоит стол и два стула.
– Вот тут мы можем поговорить, садитесь, пожалуйста.
Мы садимся друг против друга в конце стола.
– Они все хорошие, но это не семья, – повторяет женщина. – Я одна. Мужа убили в сорок третьем году в лагере, на станции Малашевиче, в восьми километрах от Бреат-Литовска. Убитых там были тысячи. Через два дня на третий расстреливали каждого десятого. Нет, сама я этого не видела, люди рассказывали. Я там не была, я была в Мендзыжеце. И знаю только одно, в сорок втором году муж мой был жив. Немецкий летчик взял у меня для мужа письмо. И на это письмо пришел ответ, что муж мой шлет мне поклон. А потом я узнала, что его убили.
Она встала и впустила в квартиру людей, которые пришли чинить на кухне раковину.
– Мне ведь всего тридцать пять лет, это я только так выгляжу. Глаза нет, зубов нет…
Она вышла замуж в двадцать три года. Жила с мужем в Варшаве на улице Ставки. Работала на фабрике, вязала шерстяные перчатки, муж был сапожником. Сначала тоже работал на фабрике, потом стал брать заказы на дом. Жилось им трудно. Детей не было.
– Фамилия мужа – Райшер, а моя теперь – Зеленая. Бумаг у меня не было, и я записана на фамилию отца.
Задумавшись на минутку, она добавляет:
– А зовут меня – Двойра.
В 1939 году в дом на Ставках попала бомба. Они остались безо всего – без вещей, без крова. Переехали в Янов-Подляский.
Она вздохнула:
– Там мы уже носили желтую звезду, шесть таких острых углов, палестинский знак. А потом надели и повязки. И я и муж.
В октябре сорок второго года мужа уже не было, его отправили в лагерь в Малашевиче. Тогда весь Янов-Подляский переселили в Мендзыжец. Устроили такой Judenstadt , свезли туда всех евреев из Люблинского воеводства. Каждые две недели оттуда отправляли поезда в Треблинку. Тех, кто оставался, держали в гетто. Почти все погибли, а вот она каким-то чудом уцелела.
– Когда начиналась облава, я всегда уходила на чердак.
Она закрывает обеими ладонями лицо. И глядит одним глазом сквозь растопыренные пальцы.
– Это значит, что вы закрывали лицо руками? Она улыбается.
– Да нет, я просто показываю, как я всегда пряталась.
Она сидела на чердаке и думала: «Сейчас я жива, а через час, может, и умру». Но других поймали, а ее – нет.
– Один раз во время облавы я просидела так четыре недели. Без еды.
Точно так же, как решетку из пальцев, это не следует понимать буквально.
– Ну, были у меня с собой две луковицы и крупа, манка. Нет, не варила. Что вы. Воды не было. И еще было у меня немного кофию, молотого ячменного, и этот кофий я тоже жевала. Болеть – ничего у меня не болело. Но только думала, я – умру. Сил у меня не было. И одна я была, одна на свете.
Как-то слышу, на улице люди ходят. Это было в декабре сорок второго года. Я сразу догадалась, что солдат внизу больше нет. Тогда я спустилась со своего чердака. Облава кончилась, и опять можно было ходить посередке между проволоками. И еврейская община тогда еще была. Она выдавала нам немного хлеба.
Но вся наша жизнь уже ничего не стоила… Оставались у меня рубашки, несколько штук. Эти рубашки я продавала и покупала хлеб. Хлеб на сегодня, на завтра.
Глаза я лишилась первого января сорок третьего года. Вы спрашиваете как? Была у немцев такая игра. Они развлекались под новый год. Стреляли в людей, застрелили шестьдесят пять человек. Из нашего дома я одна такая осталась, что вот живу. Стреляли на улице, на снегу, в шесть утра, и по квартирам тоже ходили. Я хотела убежать, выскочила в окно. Думала, убьюсь насмерть. Когда в меня стреляли, я подумала: «А может, я все еще живу?»
Понизив голос, она доверительно продолжает:
– И знаете что: я хотела жить. Зачем? Ни мужа, ни семьи у меня не было, одна я была на белом свете, и все равно мне хотелось жить. Глаза я лишилась, мерзла, голодала, но хотела жить. Зачем? Чтобы рассказать обо всем так, как я вам сейчас говорю. Пусть мир знает о том, что они делали.
Я думала, что в живых останусь я одна. Что, кроме меня, не останется на свете ни одного еврея.
Меня отвезли в больницу. Глаз у меня не болел, поясница больше болела и ноги.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12