Несмотря на жару (я был в рубашке с закатанными рукавами), на нем был темный костюм, крахмальный воротничок и какой-то диковинный галстук с широкими черными и белыми полосами. Он положил на мою койку портфель, который носил под мышкой, представился и сказал, что изучил материалы по моему делу. Очень сложное дело, но он не сомневается в успехе, если я буду с ним вполне откровенен. Я поблагодарил, и он сказал:
– Ну что ж, давайте приступим.
Он сел на койку и сообщил, что собирал сведения о моей личной жизни. Выяснилось, что моя мать недавно умерла, находясь в богадельне. Тогда навели справки в Маренго. Следствие установило, что я «проявил бесчувственность» в день маминых похорон.
– Вы, конечно, понимаете, – сказал адвокат, – мне неудобно спрашивать вас об этом. Но это очень важное обстоятельство. Оно будет веским аргументом для обвинения, если я ничего не смогу ответить.
Адвокат хотел, чтобы я помог ему. Он спросил, было ли у меня тяжело на душе в тот день. Вопрос очень меня удивил, мне, например, было бы очень неловко спрашивать кого-нибудь о таких вещах. Однако я ответил, что уже немного отвык копаться в своей душе и мне трудно ответить на его вопрос. Я, конечно, очень любил маму, но это ничего не значит. Все здоровые люди желали смерти тем, кого они любили. Тут адвокат прервал меня и, по-видимому, очень взволновался. Он взял с меня обещание, что я этого не скажу ни на заседании суда, ни у судебного следователя. Все же я объяснил ему, что я от природы так устроен, что физические мои потребности зачастую не соответствуют моим чувствам. В тот день, когда хоронили маму, я был очень утомлен и ужасно хотел спать. Поэтому я даже не давал себе отчета в том, что происходит. Однако могу сказать наверняка, что я предпочел бы, чтобы мама не умерла.
Адвоката явно не удовлетворили мои слова, он произнес: «Этого недостаточно». И задумался. Потом спросил, могу ли я сказать, что в тот день я подавлял в душе свои естественные сыновние чувства. Я ответил:
– Нет, не могу, это было бы ложью.
Он как-то странно, пожалуй, с отвращением посмотрел на меня и зло заметил, что, во всяком случае, директор и служащие богадельни будут вызваны на суд в качестве свидетелей и их показания могут очень плохо для меня обернуться. Я возразил, что все это не имеет отношения к моему делу, а он в ответ сказал только, что, очевидно, я никогда не бывал под судом.
Он ушел с очень недовольным видом. Мне хотелось удержать его, объяснить, что я рад был бы внушить ему симпатию к себе – не для того, чтобы он лучше защищал меня на суде, но, если можно так сказать, из естественного человеческого чувства. Главное же, я видел, что он из-за меня расстроился. Он не мог меня понять и поэтому сердился. А у меня было желание убедить его, что я такой же, как все, совершенно такой же, как все. Но в сущности, это было бесполезно. И я от этого отказался – из лености.
В скором времени меня опять повели на допрос. Шел третий час дня. Кабинет следователя заливало солнце, тюлевые занавески чуть-чуть смягчали слишком яркий свет. Следователь предложил мне сесть и очень вежливо сказал, что «по непредвиденным обстоятельствам» мои адвокат не мог сегодня прийти. Но я имею право не отвечать следователю в отсутствие адвоката, дождаться, когда он сможет присутствовать при допросе. Я сказал, что готов отвечать и без адвоката. Следователь надавил пальцем кнопку на письменном столе. Явился молодой секретарь суда и расположился со своей машинкой почти за моей спиной.
Мы со следователем уселись поудобнее. Начался допрос. Прежде всего следователь сказал, что ему обрисовали меня как человека молчаливого и замкнутого и он хотел бы узнать, верно ли это. Я ответил:
– У меня никогда не бывает ничего интересного. Вот я и молчу.
Он улыбнулся, как при первой нашей встрече, признал такую причину основательной и сказал:
– Впрочем, это не имеет никакого значения.
Потом пристально посмотрел на меня и, довольно резко выпрямившись, быстро произнес:
– Меня интересуете вы сами.
Мне непонятно было, какой смысл он вкладывал в свои слова, и я ничего не ответил.
– Есть кое-что в вашем поступке, чего я не могу понять. Я уверен, что вы мне поможете разобраться.
Я сказал, что все было очень просто. И он предложил мне подробно описать, как прошел тот день. Я повторил все, что уже рассказывал ему: Раймон, пляж, купание, ссора, опять пляж, ручеек, солнце и пять выстрелов из револьвера. После каждой фразы он приговаривал: «Так! Так!» Когда я дошел до распростертого на земле тела, он тоже сказал: «Так! Так!» Мне надоело повторять одно и то же. Право, я, кажется, никогда столько не говорил.
Помолчав, он поднялся и сказал, что хотел бы помочь мне, что я заинтересовал его, и с помощью божией он что-нибудь сделает для меня. Но предварительно он хотел бы задать мне несколько вопросов. И сразу же, без всяких переходов, спросил, любил ли я маму. Я ответил:
– Да, как все.
Секретарь, до тех пор равномерно стучавший но клавишам машинки, вдруг как будто ошибся, спутался, нажав не ту букву, и ему пришлось отвести каретку обратно. А следователь снова, без всякой видимой логики, спросил, как я стрелял. Пять раз подряд? Я подумал и уточнил: сперва выстрелил один раз, а через несколько секунд еще четыре раза.
– Почему же вы сделали паузу между первым и следующим выстрелами? – спросил он.
Я снова увидел перед собой багровый песок, почувствовал, как солнце обжигает мне лоб. Но на вопрос я ничего не ответил. И мое молчание как будто взволновало следователя. Он сел, взъерошил свою шевелюру и, навалившись локтями на стол, наклонился ко мне с каким-то странным видом:
– Почему? Почему вы стреляли в распростертое на земле, неподвижное тело?
На это я опять не мог ответить. Следователь провел рукой по лбу и дрогнувшим голосом повторил:
– Почему? Вы должны мне сказать. Почему?
Я молчал.
Вдруг он встал, широкими шагами прошел в дальний угол кабинета и выдвинул ящик шкафа для дел. Достал оттуда серебряное распятие и, высоко подняв его, вернулся на свое место. Совсем изменившимся, звенящим голосом он воскликнул:
– Знаете ли вы, кто это?
Я ответил:
– Разумеется.
И тогда он очень быстро, взволнованно сказал, что он верит в бога и убежден, что нет такого преступника, которого господь не простил бы, но для этого преступник должен раскаяться и уподобиться ребенку, душа коего чиста и готова все воспринять. Он потрясал распятием почти над самой моей головой. По правде сказать, я плохо следил за его рассуждениями: во-первых, было жарко, кроме того, в кабинете летали большие мухи и все садились мне на лицо, да еще этот человек внушал мне страх. Однако я сознавал, как нелеп этот страх – ведь преступник-то был не он, а я. Он продолжал говорить. Мало-помалу я понял, что, по его мнению, есть только одно темное место в моей исповеди – то, что я сделал паузу после первого выстрела. Все остальное было для него ясно, но вот этого он не мог понять.
Я хотел было сказать, что он напрасно напирает на это обстоятельство: оно не имеет такого уж большого значения. Но он прервал меня и, выпрямившись во весь рост, воззвал к моей совести, спросив при этом, верю ли я в бога. Я ответил, что нет, не верю. Он рухнул в кресло от негодования. Он сказал мне, что это невозможно: все люди верят в бога, даже те, кто отвратил от него лицо свое.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
– Ну что ж, давайте приступим.
Он сел на койку и сообщил, что собирал сведения о моей личной жизни. Выяснилось, что моя мать недавно умерла, находясь в богадельне. Тогда навели справки в Маренго. Следствие установило, что я «проявил бесчувственность» в день маминых похорон.
– Вы, конечно, понимаете, – сказал адвокат, – мне неудобно спрашивать вас об этом. Но это очень важное обстоятельство. Оно будет веским аргументом для обвинения, если я ничего не смогу ответить.
Адвокат хотел, чтобы я помог ему. Он спросил, было ли у меня тяжело на душе в тот день. Вопрос очень меня удивил, мне, например, было бы очень неловко спрашивать кого-нибудь о таких вещах. Однако я ответил, что уже немного отвык копаться в своей душе и мне трудно ответить на его вопрос. Я, конечно, очень любил маму, но это ничего не значит. Все здоровые люди желали смерти тем, кого они любили. Тут адвокат прервал меня и, по-видимому, очень взволновался. Он взял с меня обещание, что я этого не скажу ни на заседании суда, ни у судебного следователя. Все же я объяснил ему, что я от природы так устроен, что физические мои потребности зачастую не соответствуют моим чувствам. В тот день, когда хоронили маму, я был очень утомлен и ужасно хотел спать. Поэтому я даже не давал себе отчета в том, что происходит. Однако могу сказать наверняка, что я предпочел бы, чтобы мама не умерла.
Адвоката явно не удовлетворили мои слова, он произнес: «Этого недостаточно». И задумался. Потом спросил, могу ли я сказать, что в тот день я подавлял в душе свои естественные сыновние чувства. Я ответил:
– Нет, не могу, это было бы ложью.
Он как-то странно, пожалуй, с отвращением посмотрел на меня и зло заметил, что, во всяком случае, директор и служащие богадельни будут вызваны на суд в качестве свидетелей и их показания могут очень плохо для меня обернуться. Я возразил, что все это не имеет отношения к моему делу, а он в ответ сказал только, что, очевидно, я никогда не бывал под судом.
Он ушел с очень недовольным видом. Мне хотелось удержать его, объяснить, что я рад был бы внушить ему симпатию к себе – не для того, чтобы он лучше защищал меня на суде, но, если можно так сказать, из естественного человеческого чувства. Главное же, я видел, что он из-за меня расстроился. Он не мог меня понять и поэтому сердился. А у меня было желание убедить его, что я такой же, как все, совершенно такой же, как все. Но в сущности, это было бесполезно. И я от этого отказался – из лености.
В скором времени меня опять повели на допрос. Шел третий час дня. Кабинет следователя заливало солнце, тюлевые занавески чуть-чуть смягчали слишком яркий свет. Следователь предложил мне сесть и очень вежливо сказал, что «по непредвиденным обстоятельствам» мои адвокат не мог сегодня прийти. Но я имею право не отвечать следователю в отсутствие адвоката, дождаться, когда он сможет присутствовать при допросе. Я сказал, что готов отвечать и без адвоката. Следователь надавил пальцем кнопку на письменном столе. Явился молодой секретарь суда и расположился со своей машинкой почти за моей спиной.
Мы со следователем уселись поудобнее. Начался допрос. Прежде всего следователь сказал, что ему обрисовали меня как человека молчаливого и замкнутого и он хотел бы узнать, верно ли это. Я ответил:
– У меня никогда не бывает ничего интересного. Вот я и молчу.
Он улыбнулся, как при первой нашей встрече, признал такую причину основательной и сказал:
– Впрочем, это не имеет никакого значения.
Потом пристально посмотрел на меня и, довольно резко выпрямившись, быстро произнес:
– Меня интересуете вы сами.
Мне непонятно было, какой смысл он вкладывал в свои слова, и я ничего не ответил.
– Есть кое-что в вашем поступке, чего я не могу понять. Я уверен, что вы мне поможете разобраться.
Я сказал, что все было очень просто. И он предложил мне подробно описать, как прошел тот день. Я повторил все, что уже рассказывал ему: Раймон, пляж, купание, ссора, опять пляж, ручеек, солнце и пять выстрелов из револьвера. После каждой фразы он приговаривал: «Так! Так!» Когда я дошел до распростертого на земле тела, он тоже сказал: «Так! Так!» Мне надоело повторять одно и то же. Право, я, кажется, никогда столько не говорил.
Помолчав, он поднялся и сказал, что хотел бы помочь мне, что я заинтересовал его, и с помощью божией он что-нибудь сделает для меня. Но предварительно он хотел бы задать мне несколько вопросов. И сразу же, без всяких переходов, спросил, любил ли я маму. Я ответил:
– Да, как все.
Секретарь, до тех пор равномерно стучавший но клавишам машинки, вдруг как будто ошибся, спутался, нажав не ту букву, и ему пришлось отвести каретку обратно. А следователь снова, без всякой видимой логики, спросил, как я стрелял. Пять раз подряд? Я подумал и уточнил: сперва выстрелил один раз, а через несколько секунд еще четыре раза.
– Почему же вы сделали паузу между первым и следующим выстрелами? – спросил он.
Я снова увидел перед собой багровый песок, почувствовал, как солнце обжигает мне лоб. Но на вопрос я ничего не ответил. И мое молчание как будто взволновало следователя. Он сел, взъерошил свою шевелюру и, навалившись локтями на стол, наклонился ко мне с каким-то странным видом:
– Почему? Почему вы стреляли в распростертое на земле, неподвижное тело?
На это я опять не мог ответить. Следователь провел рукой по лбу и дрогнувшим голосом повторил:
– Почему? Вы должны мне сказать. Почему?
Я молчал.
Вдруг он встал, широкими шагами прошел в дальний угол кабинета и выдвинул ящик шкафа для дел. Достал оттуда серебряное распятие и, высоко подняв его, вернулся на свое место. Совсем изменившимся, звенящим голосом он воскликнул:
– Знаете ли вы, кто это?
Я ответил:
– Разумеется.
И тогда он очень быстро, взволнованно сказал, что он верит в бога и убежден, что нет такого преступника, которого господь не простил бы, но для этого преступник должен раскаяться и уподобиться ребенку, душа коего чиста и готова все воспринять. Он потрясал распятием почти над самой моей головой. По правде сказать, я плохо следил за его рассуждениями: во-первых, было жарко, кроме того, в кабинете летали большие мухи и все садились мне на лицо, да еще этот человек внушал мне страх. Однако я сознавал, как нелеп этот страх – ведь преступник-то был не он, а я. Он продолжал говорить. Мало-помалу я понял, что, по его мнению, есть только одно темное место в моей исповеди – то, что я сделал паузу после первого выстрела. Все остальное было для него ясно, но вот этого он не мог понять.
Я хотел было сказать, что он напрасно напирает на это обстоятельство: оно не имеет такого уж большого значения. Но он прервал меня и, выпрямившись во весь рост, воззвал к моей совести, спросив при этом, верю ли я в бога. Я ответил, что нет, не верю. Он рухнул в кресло от негодования. Он сказал мне, что это невозможно: все люди верят в бога, даже те, кто отвратил от него лицо свое.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23