Предыдущие же и этого не оставили, за исключением папаши Канительникова, который приучил ее, типичную фабричную девчонку, к обкомовским удовольствиям типа: днем носить крепдешин, вечером – панбархат, а завтракать в изумрудных кимоно с золотыми драконами и чайными розами. Но и он начисто выпал из памяти еще в сорок девятом году: уехал на службу в «Победе», а вернулась только «Победа». Впрочем, кто об этом помнит, какая кому разница: вернулась – не вернулась? Кого гнетет чужое горе? Вот потому не грусть по прошлому, а тоска по настоящему терзали ей сердце.
Канительников приказал открыть для всех море пива, напустить туда копченых ставрид и скумбрий, устроить соломки для утопающих, отправить в стихию пенных волн синие корабли папиросных коробок.
– Пусть все сожрут, чтобы ни одна гнида не могла сказать, что Канительников продался, объяснил он официанту и кивнул на медведя.
– Как прикажешь, дизайнер, – невозмутимо ответил ему работник общепита.
И сразу же душистый хмель и синий мох стали потихоньку оплетать Канительникова, опутывать ступни и икры, впитывать испарения влажного тела. И он как-то забалдел от собственного размаха, попросту говоря, размяк…
***
Потом, на протяжении многих лет, все посещали этот подвал, где когда-то сидел за столом Канительников, где поднялся во весь рост, где упал сраженный. И все видели стеклянные кружки, опаленные его чудовищным огнем, измеряли роковую черту и стояли над ней безмолвные, подавленные, не в силах глядеть медведю в деревянные глаза, и ничего не могли понять. А две какие-то барышни заявились однажды ни свет ни заря и, отталкивая друг друга нервными локтями, так прямо и спросили телефон того мужчины, который был с ними «там», а потом скрылся в этом подвале, оставив их сердца в лохмотьях постылой девственности. «Его уже нет с нами, – ответил им тот самый официант, – увы». Но они сказали, что будут его ждать, и заказали по кружке. А дети в окрестных дворах до сих пор, играя в Канительникова, калечат надоедливых бабушек и младших сестер убийственными словами, умерщвляют животных дикими криками, не учат уроков, не выполняют домашних поручений так, что никто не знает: в кого они и что из них в конце концов выйдет, – просто беда.
И никто не может сказать, куда пропало тело Канительникова, не может указать его могилу, правда, один бывший мичман, седой ветеран Цусимы, пробавляющийся ништяками по многим забегаловкам, если наливали ему, уверял, что Канительников жив. Будто бы знаменитый доктор Шустин-младший своими гениальными руками склеил у себя в больнице Канительникову новые мозги из того винегрета, который доставили вместе с телом в пивной кружке. Доктор заново выучил страдальца ходить, говорить и выпивать, он выучил бы его читать и писать, но в один прекрасный день Канительникова отчислили из стационара за то, что он принялся пугать медперсонал изменившимся голосом. «Гуляй, студент, – посоветовал знаменитый доктор ему на прощанье. – Из доброго вини не выйдет худой латыни». Тогда, уверял мичман, Канительников дал обет молчания и ушел на Великий океан искать непутевую звезду своей жизни, стремительно туда закатившуюся, а когда найдет и придет обратно, то настанет Страшный суд. Конечно, ему никто не верил, потому что он еще утверждал, что придет пора, когда крейсер «Варяг» восстанет из пучины, всплывет прямо у Николаевского моста и тогда тоже грянет Страшный суд. К тому же все видели трижды пораженного Канительникова, вложили персты в его раны и могли свидетельствовать, что каждая из них смертельна.
Правда, никто не может точно сказать, как все вышло, в тот день. Канительников тогда так глубоко погрузился в душистый хмель и синий мох, что не мог шевельнуть и пальцем на ноге, а вокруг пили и смеялись праздные инженеры и техники, пехотные капитаны и прочие студенты шоферских курсов. «Дизайнеру – ура!» – кричали они нестройным хором, подходили по одному, хлопали по плечам в припадочном обожании селедочными руками и клялись, что им совершенно наплевать, подорожало это сраное пиво или что, ведь главное, чтобы оно было в ассортименте, а война – нет. «Не наше дело – рюмки делать, наше дело – водку пить», – шутили они, но Канительников чувствовал только, что если он сейчас же не встанет, то душистый хмель и синий мох превратят его, легконогого зверя, в мясную тушу, из которой можно приготовить тысячу вкусных блюд, и он уже не сможет смотреть в самое лицо своей гибели.
Тогда Канительников начал вытаскивать себя из растительного месива, тащить со стонами и треском, как червивый зуб из раздутой челюсти, обливаясь потом и слезами ярости. А когда наконец стронулся с места, рванул руками во все стороны, отчего все полетело к чертовой матери.
«Не верьте, если вам скажут, что вы – не скоты и не грязные подонки! – закричал он не своим голосом. – Это вы убили моего дедушку и прах его развеяли, потому что знали, что он будет стучать в мое сердце! Дедушка, смотри, как это надо было делать! Ну, крысы, идите сюда! Я раздавлю каждого, кто переступит вот эту черту, – и он провел на столе кривую линию. – Я убью любого, я-а-а-а-а…» – Он видно хотел еще много чего сказать, но у него вылетели вон голосовые связки, и все слова произнеслись разом – получился долгий звериный рев, от которого стали плавиться кружки, взрываться спичечные коробки. И чем бы все это кончилось – неизвестно, только вдруг за спиной Канительникова возник какой-то мужчина – откуда он выскочил? – чужой, его тут сроду никто не видел, – ударил несколько раз дизайнера по голове и выбежал вон. Сколько потом было разговоров, но даже тогда, когда Канительников лежал у них в ногах в крови и судорогах, даже над ним все говорили разное. Одни – что тот ударил его бутылкой, другие – что кирпичом, третьи – что топором, – ничего не разберешь, но все сходились в одном: что тот ударил дизайнера первым. Потом пошел слух, что никакого мужчины вообще не было, а у Канительникова попросту взорвался затылок от перенапряжения мозга, мало того, говорят, что такой же случай был с курсантом в «Петрополе». Говорили, говорили, – все равно никто толком ничего не знает, не понимает, а тут еще этот цусимский ветеран упорно твердит, что видел золотой нож, но ему, конечно, никто не верит.
***
– Ах, милый, я тебя, наверно, совсем замучила своей болтовней, – сказала душа Канительникова. – Сама не знаю, что на меня нашло: говорю, говорю. Но ты не сердись, мне было так тяжело, а вот порассказала, и камень с души, я как родилась заново – так мне хорошо тобой. Ну, иди ко мне, я совсем озябла.
– Ай кант ду ит, – ответил Джон Ячменное Зерно, встал и надел штаны.
– Что случилось? – удивилась она. – Куда ты собрался, у тебя дела?
– Ноу, ай ливю форэва, э… на-фсек-та.
– Как? – подскочила она, будто кто-то позвонил у дверей строгий и неуместный. – Как? Ты не возьмешь меня с собой?
– Ноу, ай кант ду ит, – повторил он, вытряхнул из карманов ей в руки сигареты, зажигалку, ручку, сунул обратно только записную книжку и пошел.
– Подожди, я ничего не понимаю! Я тебя чем-нибудь обидела, любимый? – И она горько заплакала, потому что увидела, что он не шутит. – Ну почему? Почему?
– Потому что мне не нужно твое вранье, – медленно проговорил Джон Ячменное Зерно и вышел через черный ход, стараясь на нее не глядеть.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44
Канительников приказал открыть для всех море пива, напустить туда копченых ставрид и скумбрий, устроить соломки для утопающих, отправить в стихию пенных волн синие корабли папиросных коробок.
– Пусть все сожрут, чтобы ни одна гнида не могла сказать, что Канительников продался, объяснил он официанту и кивнул на медведя.
– Как прикажешь, дизайнер, – невозмутимо ответил ему работник общепита.
И сразу же душистый хмель и синий мох стали потихоньку оплетать Канительникова, опутывать ступни и икры, впитывать испарения влажного тела. И он как-то забалдел от собственного размаха, попросту говоря, размяк…
***
Потом, на протяжении многих лет, все посещали этот подвал, где когда-то сидел за столом Канительников, где поднялся во весь рост, где упал сраженный. И все видели стеклянные кружки, опаленные его чудовищным огнем, измеряли роковую черту и стояли над ней безмолвные, подавленные, не в силах глядеть медведю в деревянные глаза, и ничего не могли понять. А две какие-то барышни заявились однажды ни свет ни заря и, отталкивая друг друга нервными локтями, так прямо и спросили телефон того мужчины, который был с ними «там», а потом скрылся в этом подвале, оставив их сердца в лохмотьях постылой девственности. «Его уже нет с нами, – ответил им тот самый официант, – увы». Но они сказали, что будут его ждать, и заказали по кружке. А дети в окрестных дворах до сих пор, играя в Канительникова, калечат надоедливых бабушек и младших сестер убийственными словами, умерщвляют животных дикими криками, не учат уроков, не выполняют домашних поручений так, что никто не знает: в кого они и что из них в конце концов выйдет, – просто беда.
И никто не может сказать, куда пропало тело Канительникова, не может указать его могилу, правда, один бывший мичман, седой ветеран Цусимы, пробавляющийся ништяками по многим забегаловкам, если наливали ему, уверял, что Канительников жив. Будто бы знаменитый доктор Шустин-младший своими гениальными руками склеил у себя в больнице Канительникову новые мозги из того винегрета, который доставили вместе с телом в пивной кружке. Доктор заново выучил страдальца ходить, говорить и выпивать, он выучил бы его читать и писать, но в один прекрасный день Канительникова отчислили из стационара за то, что он принялся пугать медперсонал изменившимся голосом. «Гуляй, студент, – посоветовал знаменитый доктор ему на прощанье. – Из доброго вини не выйдет худой латыни». Тогда, уверял мичман, Канительников дал обет молчания и ушел на Великий океан искать непутевую звезду своей жизни, стремительно туда закатившуюся, а когда найдет и придет обратно, то настанет Страшный суд. Конечно, ему никто не верил, потому что он еще утверждал, что придет пора, когда крейсер «Варяг» восстанет из пучины, всплывет прямо у Николаевского моста и тогда тоже грянет Страшный суд. К тому же все видели трижды пораженного Канительникова, вложили персты в его раны и могли свидетельствовать, что каждая из них смертельна.
Правда, никто не может точно сказать, как все вышло, в тот день. Канительников тогда так глубоко погрузился в душистый хмель и синий мох, что не мог шевельнуть и пальцем на ноге, а вокруг пили и смеялись праздные инженеры и техники, пехотные капитаны и прочие студенты шоферских курсов. «Дизайнеру – ура!» – кричали они нестройным хором, подходили по одному, хлопали по плечам в припадочном обожании селедочными руками и клялись, что им совершенно наплевать, подорожало это сраное пиво или что, ведь главное, чтобы оно было в ассортименте, а война – нет. «Не наше дело – рюмки делать, наше дело – водку пить», – шутили они, но Канительников чувствовал только, что если он сейчас же не встанет, то душистый хмель и синий мох превратят его, легконогого зверя, в мясную тушу, из которой можно приготовить тысячу вкусных блюд, и он уже не сможет смотреть в самое лицо своей гибели.
Тогда Канительников начал вытаскивать себя из растительного месива, тащить со стонами и треском, как червивый зуб из раздутой челюсти, обливаясь потом и слезами ярости. А когда наконец стронулся с места, рванул руками во все стороны, отчего все полетело к чертовой матери.
«Не верьте, если вам скажут, что вы – не скоты и не грязные подонки! – закричал он не своим голосом. – Это вы убили моего дедушку и прах его развеяли, потому что знали, что он будет стучать в мое сердце! Дедушка, смотри, как это надо было делать! Ну, крысы, идите сюда! Я раздавлю каждого, кто переступит вот эту черту, – и он провел на столе кривую линию. – Я убью любого, я-а-а-а-а…» – Он видно хотел еще много чего сказать, но у него вылетели вон голосовые связки, и все слова произнеслись разом – получился долгий звериный рев, от которого стали плавиться кружки, взрываться спичечные коробки. И чем бы все это кончилось – неизвестно, только вдруг за спиной Канительникова возник какой-то мужчина – откуда он выскочил? – чужой, его тут сроду никто не видел, – ударил несколько раз дизайнера по голове и выбежал вон. Сколько потом было разговоров, но даже тогда, когда Канительников лежал у них в ногах в крови и судорогах, даже над ним все говорили разное. Одни – что тот ударил его бутылкой, другие – что кирпичом, третьи – что топором, – ничего не разберешь, но все сходились в одном: что тот ударил дизайнера первым. Потом пошел слух, что никакого мужчины вообще не было, а у Канительникова попросту взорвался затылок от перенапряжения мозга, мало того, говорят, что такой же случай был с курсантом в «Петрополе». Говорили, говорили, – все равно никто толком ничего не знает, не понимает, а тут еще этот цусимский ветеран упорно твердит, что видел золотой нож, но ему, конечно, никто не верит.
***
– Ах, милый, я тебя, наверно, совсем замучила своей болтовней, – сказала душа Канительникова. – Сама не знаю, что на меня нашло: говорю, говорю. Но ты не сердись, мне было так тяжело, а вот порассказала, и камень с души, я как родилась заново – так мне хорошо тобой. Ну, иди ко мне, я совсем озябла.
– Ай кант ду ит, – ответил Джон Ячменное Зерно, встал и надел штаны.
– Что случилось? – удивилась она. – Куда ты собрался, у тебя дела?
– Ноу, ай ливю форэва, э… на-фсек-та.
– Как? – подскочила она, будто кто-то позвонил у дверей строгий и неуместный. – Как? Ты не возьмешь меня с собой?
– Ноу, ай кант ду ит, – повторил он, вытряхнул из карманов ей в руки сигареты, зажигалку, ручку, сунул обратно только записную книжку и пошел.
– Подожди, я ничего не понимаю! Я тебя чем-нибудь обидела, любимый? – И она горько заплакала, потому что увидела, что он не шутит. – Ну почему? Почему?
– Потому что мне не нужно твое вранье, – медленно проговорил Джон Ячменное Зерно и вышел через черный ход, стараясь на нее не глядеть.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44