А которые русские, так они все незаконнорожденные...
Он был сын священника из Тургайской области, учился в Тамбовской семинарии.
- Выучился водку пить,- пошел в университет, в Казань,- рассказывал он, и его серые глаза уныло зеленели.- В нетрезвом состоянии души надел профессорову шубу, шапку и пропил сию арматуру. Потеха! Ну, мне предложили освободить университет. Ушел, лет пять присматривался к разным делам и незаметно очутился женат. С того времени - стоп машина!
Жена ушла от него; он жил с дочерью, шестилетней рыженький девочкой, спокойной и серьезной, как взрослый человек. Ее бледное, неподвижное личико словно пряталось в золоте кудрей, темные глазки смотрели на всё сосредоточенно, улыбалась она редко. Всё население станции любило ее какою-то особенной любовью, боязливой и осторожной; мужчины при ней тише ругались, женщины ставили ее в пример своим детям.
- Смотри, вон какая Верочка смирненькая да аккуратная...
Отец звал дочь по имени и отчеству - Вера Петровна; он относился к ней непонятно - с любопытством и как будто с боязнью, за которою скрывалась враждебность.
...По тесным путям станции маневрирует локомотив, входит поезд с Дона или Волги, а Вера Петровна, в белом платочке на золотых кудрях, не спеша идет через рельсы; между локомотивами мелькают ее тонкие ножки в красных нитяных чулках. Она идет в скупую степь собирать бедные цветы, бегать за сусликами с таловым прутом в руке.
Отец следит за нею из окна станции или с перрона и кусает усы, прикрыв золотыми ресницами воспаленные глаза.
- Запретить бы ей ходить по путям,- говорят ему.
Но он равнодушно отвечает:
- Ничего, она - осторожная...
Смотришь, бывало, как она одиноко расхаживает по пустой земле, за версту от станции, кланяясь редким цветам и травам, и всё больше не нравятся ее отец, станция, люди - вся эта скучная, полусонная жнзнь.
Не раз по ночам она прибегала ко мне, окутанная с головы до ног большой серой шалью, похожая на летучую мышь, и говорила торопливо, но спокойно:
- Иди, отец опять назюзюкался до смерти!
Схватив ее на руки, я бежал на квартиру Колтунова.
Он валялся на полу синий, со вздувшимся лицом, вытаращенными глазами, похожий на утопленника. Несколько капель нашатырного спирта с водою, влитые ему в горло, оживляли его, он мычал, а девочка убийственно спокойно спрашивала:
- Еще не до смерти?
И, садясь на пол, у головы отца, гладила его рукою по шершавой щеке, приговаривая:
- Ах, какая пьяница несчастная!..
Юдин, любивший девочку больше, чем другие, мечтал:
- Если бы у меня была мать или какая-нибудь дуреха согласилась бы выйти замуж за горбатого, я бы выпросил Верочку себе. Зачем она Колтунову?
Он был зол. дерзок, склонен к пессимизму, но где-то в глубине его души теплились тоска о лучшей жизни и нежное сострадание к людям.
- Как жалко всех! - вздыхал он иногда, ночью, во время дежурства, когда мы, прочитав какую-нибудь книгу, говорили о ней - Как жалко людей!..
Это чувство он бесплодно тратил на уход за пьяными и больными, на примирение семейных ссор и на убедительные письма товарищам своим, телеграфистам линии. Одному он советовал жениться, другому - играть на скрипке, третьего уговаривал идти в колонию толстовцев.
Когда я немножко смеялся над ним за это, он резко возражал:
- А что делать? Что можно делать в этой рыбьей жизни?!
Мы оба были страстными любителями чтения, мы читали книги с ненасытной жадностью, день и ночь, в свободные часы. Книги были для пас просветами в мир действенной жизни из мира мертвой пустоты.
Но очень быстро мы проглотили асе книги, какие нашлись на шести станциях между Волгой и Доном, и вот наступила для нас полоса духовного голода,- муки его знакомы только тем, кто жил в пустотах нашей страны, задыхался в густой скуке ее равнин. Нечем жить,- это, кажется, самое жуткое ощущение, испытанное мною.
Долго маялись мы в поисках хороших книг, но не находили ничего, кроме романов Окрейца, старой "Нивы" и тому подобной нищеты.
Колтунов издевался над нами:
- Что, ребята, издыхаете? Потеха!
И однажды, сжалившись, предложил:
- У меня в Калаче знакомый есть, он выписывает журнал. Хотите попрошу?
Мы стали умолять его; он, посмеявшись, согласился, н через несколько дней кондуктор пассажирского поезда вручил Колтунову пакет и письмо.
- Вот он, журнал! - сказал Колтунов, победоносно взмахнув пакетом, но, прочитав письмо, закусил усы, оглянулся и, сунув пакет под мышку, плотно прижал его локтем.
- Ну, давай сюда,- попросил Юдин, радостно улыбаясь большим ртом.
Колтунов приподнял плечи и тоном начальника заявил:
- Успеешь, не лезь!
Юдин удивился, отступил на шаг; они были приятелями, и Колтунов никогда не говорил так грубо.
- Я схлопотал - мне и читать первому, а вы - после! - добавил Колтунов сухо и сердито.
Это и меня обидело: раньше читали вслух, все вместе, или читал тот, у кого было свободное время. Книгу держали всегда на виду, в телеграфной.
- Ты что форсишь? - спросил Юдин" а Колтунов ответил еще более сердито:
- Отстань! Я хочу читать для отдыха души, и не для спора да вздора. Читать надо молча, а вы рассуждаете: отчего так, зачем не этак! Надоело мне это! Я хочу один читать,-и убирайтесь к черту!
Он запер книгу в ящик своего стола и до КОНЦА дежурства не разговаривал с нами, гневно озираясь, слоено испуганный чем-то. Когда он, кончив дежурство, уходил к себе, Юдин сказал ему:
- Ляжешь спать, положи книгу на видном месте, я зайду, возьму ее...
Он не ответил, только усмехнулся.
Около полуночи Юдин предложил мне:
- Пойди-ка, возьми книжку, он, наверное, дрыхнет уже.
Днем часа полтора непрерывно хлестал землю обильный дождь, затем снова на вымытом небе явилось знойное солнце, щедро согрело землю,- теперь в степи было темно и душно, как в бане. Среди черных туч, в глубоких синих ямах, тускло светились золотые звезды,- в эту ночь все они казались угасающими. Предо мною, как бы указывая путь, прыгала лягушка; вдали гудел поезд; с водокачки доносилась тихая песня кочегара-еврея, косоглазого человека, с печальной улыбкой на красных губах,- кажется, ничто не могло стереть эту улыбку с его острого смуглого лица. Из окна квартиры Колтунова изливался желтый свет, падал на землю, показывал в темноте штабель шпал и тонкий ствол тополя. Сквозь кисею, натянутую в раме окна, я видел Колтунова: он сидел за столом в ночном белье, облокотясь, согнувшись, запустив пальцы в рыжие волосы. Его острый небритый подбородок судорожно вздрагивал, и на книгу, лежавшую между локтями, капали слезы,- при свете лампы было хорошо видно, как они падали одна за другою,- мне казалось, что я слышу мокрые удары о бумагу. Нехорошо видеть человека, когда он плачет...
Кроме лампы, на столе стояла едва початая бутылка водки и тарелка с куском соленого арбуза. В плетеном кресле спала девочка, свернувшись калачиком; лицо ее было сплошь закрыто кудрями, виден только рот, удивленно открытый. Глубже в комнате было так же темно, как в степи, а освещенное пространство напоминало пещеру в черной горе.
Колтунов выпрямился, посмотрел в окно. Его незначительное лицо, обтаяв в слезах, казалось еще меньше и незначительнее. Вот он поднял книгу над лампой и стал сушить слезы; посушив и потрогав пальцем страницу, снова качает книгу над огнем, а из глаз его всё катятся слезы, застревая в усах.
1 2 3
Он был сын священника из Тургайской области, учился в Тамбовской семинарии.
- Выучился водку пить,- пошел в университет, в Казань,- рассказывал он, и его серые глаза уныло зеленели.- В нетрезвом состоянии души надел профессорову шубу, шапку и пропил сию арматуру. Потеха! Ну, мне предложили освободить университет. Ушел, лет пять присматривался к разным делам и незаметно очутился женат. С того времени - стоп машина!
Жена ушла от него; он жил с дочерью, шестилетней рыженький девочкой, спокойной и серьезной, как взрослый человек. Ее бледное, неподвижное личико словно пряталось в золоте кудрей, темные глазки смотрели на всё сосредоточенно, улыбалась она редко. Всё население станции любило ее какою-то особенной любовью, боязливой и осторожной; мужчины при ней тише ругались, женщины ставили ее в пример своим детям.
- Смотри, вон какая Верочка смирненькая да аккуратная...
Отец звал дочь по имени и отчеству - Вера Петровна; он относился к ней непонятно - с любопытством и как будто с боязнью, за которою скрывалась враждебность.
...По тесным путям станции маневрирует локомотив, входит поезд с Дона или Волги, а Вера Петровна, в белом платочке на золотых кудрях, не спеша идет через рельсы; между локомотивами мелькают ее тонкие ножки в красных нитяных чулках. Она идет в скупую степь собирать бедные цветы, бегать за сусликами с таловым прутом в руке.
Отец следит за нею из окна станции или с перрона и кусает усы, прикрыв золотыми ресницами воспаленные глаза.
- Запретить бы ей ходить по путям,- говорят ему.
Но он равнодушно отвечает:
- Ничего, она - осторожная...
Смотришь, бывало, как она одиноко расхаживает по пустой земле, за версту от станции, кланяясь редким цветам и травам, и всё больше не нравятся ее отец, станция, люди - вся эта скучная, полусонная жнзнь.
Не раз по ночам она прибегала ко мне, окутанная с головы до ног большой серой шалью, похожая на летучую мышь, и говорила торопливо, но спокойно:
- Иди, отец опять назюзюкался до смерти!
Схватив ее на руки, я бежал на квартиру Колтунова.
Он валялся на полу синий, со вздувшимся лицом, вытаращенными глазами, похожий на утопленника. Несколько капель нашатырного спирта с водою, влитые ему в горло, оживляли его, он мычал, а девочка убийственно спокойно спрашивала:
- Еще не до смерти?
И, садясь на пол, у головы отца, гладила его рукою по шершавой щеке, приговаривая:
- Ах, какая пьяница несчастная!..
Юдин, любивший девочку больше, чем другие, мечтал:
- Если бы у меня была мать или какая-нибудь дуреха согласилась бы выйти замуж за горбатого, я бы выпросил Верочку себе. Зачем она Колтунову?
Он был зол. дерзок, склонен к пессимизму, но где-то в глубине его души теплились тоска о лучшей жизни и нежное сострадание к людям.
- Как жалко всех! - вздыхал он иногда, ночью, во время дежурства, когда мы, прочитав какую-нибудь книгу, говорили о ней - Как жалко людей!..
Это чувство он бесплодно тратил на уход за пьяными и больными, на примирение семейных ссор и на убедительные письма товарищам своим, телеграфистам линии. Одному он советовал жениться, другому - играть на скрипке, третьего уговаривал идти в колонию толстовцев.
Когда я немножко смеялся над ним за это, он резко возражал:
- А что делать? Что можно делать в этой рыбьей жизни?!
Мы оба были страстными любителями чтения, мы читали книги с ненасытной жадностью, день и ночь, в свободные часы. Книги были для пас просветами в мир действенной жизни из мира мертвой пустоты.
Но очень быстро мы проглотили асе книги, какие нашлись на шести станциях между Волгой и Доном, и вот наступила для нас полоса духовного голода,- муки его знакомы только тем, кто жил в пустотах нашей страны, задыхался в густой скуке ее равнин. Нечем жить,- это, кажется, самое жуткое ощущение, испытанное мною.
Долго маялись мы в поисках хороших книг, но не находили ничего, кроме романов Окрейца, старой "Нивы" и тому подобной нищеты.
Колтунов издевался над нами:
- Что, ребята, издыхаете? Потеха!
И однажды, сжалившись, предложил:
- У меня в Калаче знакомый есть, он выписывает журнал. Хотите попрошу?
Мы стали умолять его; он, посмеявшись, согласился, н через несколько дней кондуктор пассажирского поезда вручил Колтунову пакет и письмо.
- Вот он, журнал! - сказал Колтунов, победоносно взмахнув пакетом, но, прочитав письмо, закусил усы, оглянулся и, сунув пакет под мышку, плотно прижал его локтем.
- Ну, давай сюда,- попросил Юдин, радостно улыбаясь большим ртом.
Колтунов приподнял плечи и тоном начальника заявил:
- Успеешь, не лезь!
Юдин удивился, отступил на шаг; они были приятелями, и Колтунов никогда не говорил так грубо.
- Я схлопотал - мне и читать первому, а вы - после! - добавил Колтунов сухо и сердито.
Это и меня обидело: раньше читали вслух, все вместе, или читал тот, у кого было свободное время. Книгу держали всегда на виду, в телеграфной.
- Ты что форсишь? - спросил Юдин" а Колтунов ответил еще более сердито:
- Отстань! Я хочу читать для отдыха души, и не для спора да вздора. Читать надо молча, а вы рассуждаете: отчего так, зачем не этак! Надоело мне это! Я хочу один читать,-и убирайтесь к черту!
Он запер книгу в ящик своего стола и до КОНЦА дежурства не разговаривал с нами, гневно озираясь, слоено испуганный чем-то. Когда он, кончив дежурство, уходил к себе, Юдин сказал ему:
- Ляжешь спать, положи книгу на видном месте, я зайду, возьму ее...
Он не ответил, только усмехнулся.
Около полуночи Юдин предложил мне:
- Пойди-ка, возьми книжку, он, наверное, дрыхнет уже.
Днем часа полтора непрерывно хлестал землю обильный дождь, затем снова на вымытом небе явилось знойное солнце, щедро согрело землю,- теперь в степи было темно и душно, как в бане. Среди черных туч, в глубоких синих ямах, тускло светились золотые звезды,- в эту ночь все они казались угасающими. Предо мною, как бы указывая путь, прыгала лягушка; вдали гудел поезд; с водокачки доносилась тихая песня кочегара-еврея, косоглазого человека, с печальной улыбкой на красных губах,- кажется, ничто не могло стереть эту улыбку с его острого смуглого лица. Из окна квартиры Колтунова изливался желтый свет, падал на землю, показывал в темноте штабель шпал и тонкий ствол тополя. Сквозь кисею, натянутую в раме окна, я видел Колтунова: он сидел за столом в ночном белье, облокотясь, согнувшись, запустив пальцы в рыжие волосы. Его острый небритый подбородок судорожно вздрагивал, и на книгу, лежавшую между локтями, капали слезы,- при свете лампы было хорошо видно, как они падали одна за другою,- мне казалось, что я слышу мокрые удары о бумагу. Нехорошо видеть человека, когда он плачет...
Кроме лампы, на столе стояла едва початая бутылка водки и тарелка с куском соленого арбуза. В плетеном кресле спала девочка, свернувшись калачиком; лицо ее было сплошь закрыто кудрями, виден только рот, удивленно открытый. Глубже в комнате было так же темно, как в степи, а освещенное пространство напоминало пещеру в черной горе.
Колтунов выпрямился, посмотрел в окно. Его незначительное лицо, обтаяв в слезах, казалось еще меньше и незначительнее. Вот он поднял книгу над лампой и стал сушить слезы; посушив и потрогав пальцем страницу, снова качает книгу над огнем, а из глаз его всё катятся слезы, застревая в усах.
1 2 3