.. Я, бывало, в этом месте дрожью дрожу. Господи! У живого человека единственную в свете радость его убивают! Какие это порядки? Удивительная история! И верно - вот что хорошо! Бывают такие люди, что для них весь свет в одном в чем-нибудь - в собаке, к примеру. А почему в собаке? Потому больше никого нет, кто бы любил такого человека, а собака его любит. Без любви какой-нибудь - жить человеку невозможно: затем ему и душа дана, чтобы он мог любить... Много она мне разных историй читала. Славная была женщина, и посейчас жалко мне ее... Кабы не моя планета - не ушел бы я от нее, пока она сама того не захотела бы или муж не узнал про наши с ней дела. Ласковая она была - вот что первое, не тем ласковая, что подарки дарила, а так - по сердцу своему ласковая. Целуется она со мной и все такое женщина как женщина... а найдет, бывало, на нее этакий тихий стих... удивительно даже, до чего она тогда хороший человек была. Смотрит, бывало, прямо в душу и рассказывает, как нянька или мать. Я в такие времена, бывало, прямо как пятилетний ребенок перед ней. Но все-таки ушел от нее тоска! Тянет меня куда-то... "Прощай, говорю, Вера Михайловна, прости меня". - "Прощай, говорит, Саша". И - чудная - обнажила мне руку по локоть да как вцепится зубами в мясо! Я чуть не заорал! Так целый кусок и выхватила почти, - недели три болела рука. Вот и сейчас знак цел. Обнажив мускулистую руку, белую и красивую, он показал мне ее, улыбаясь добродушно-печальной улыбкой. На коже руки около локтевого сгиба был ясно виден шрам два полукруга, почти соединявшиеся концами. Коновалов смотрел на них и, улыбаясь, качал головой. - Чудачка! Это она на память куснула. Я слышал и раньше истории в этом духе. Почти у каждого босяка есть в прошлом "купчиха" или "одна барыня из благородных", и у всех босяков эта купчиха и барыня от бесчисленных вариаций в рассказах о ней является фигурой совершенно фантастической, странно соединяя в себе самые противоположные физические и психические черты. Если она сегодня голубоглазая, злая и веселая, то можно ожидать, что чрез неделю вы услышите о ней как о черноокой, доброй и слезливой. И обыкновенно босяк рассказывает о ней в скептическом тоне, с массой подробностей, которые унижают ее. Но в истории, рассказанной Коноваловым, звучало что-то правдивое, в ней были незнакомые мне черты - чтения книжек, эпитет ребенка в приложении к мощной фигуре Коновалова... Я представил себе гибкую женщину, спящую у него на руках, прильнув головой к широкой груди, - это было красиво и еще более убедило меня в правде его рассказа. Наконец его печальный и мягкий тон при воспоминании о "купчихе" - тон исключительный. Истинный босяк никогда не говорит таким тоном ни о женщинах, ни о чем другом - он любит показать, что для него на земле нет такой вещи, которую он не посмел бы обругать. - Ты чего молчишь, думаешь, я наврал? - спросил Коновалов, и в голосе его звучала тревога. Он сидел на мешках с мукой, держа в одной руке стакан чаю, а другой медленно поглаживая бороду. Его голубые глаза смотрели на меня пытливо и вопросительно, морщинки на лбу легли резко... - Нет, ты верь... Чего мне врать? Положим, наш брат, бродяга, сказки рассказывать мастер... Нельзя, друг: если у человека в жизни не было ничего хорошего, - он ведь никому не повредит, коли сам для себя выдумает какую ни то сказку, да и станет рассказывать ее за быль. Рассказывает и сам себе верит, будто так и было - верит, ну, ему и приятно. Многие живут этим. Ничего не поделаешь... Но я тебе рассказал правду, - так оно и было. Разве тут что особенное есть? Женщина живет, и ей скучно. Положим, я кучер, но женщине это все равно, потому что и кучер, и барин, и офицер все мужчины... И все перед ней свиньи, все одного и того же ищут, и каждый норовит, чтобы побольше взять да поменьше заплатить. Простой-то человек совестливее. А я очень простой... Женщины это хорошо во мне понимают видят, что не обижу, не насмеюсь над ней. Женщина - она согрешит и ничего так не боится, как смеха, издевки над ней. Они стыдливее против нас. Мы свое возьмем и хоть на базар пойдем рассказывать, хвастаться станем - вот, мол, как мы одну дуру провели!.. А женщине некуда идти, ей греха в удаль никто не ставит. Они, брат, даже самые потерянные, и те стыда больше нас имеют. Я слушал его и думал: "Неужели этот человек верен сам себе, говоря все эти не подобающие ему речи?" А он, задумчиво уставив на меня свои детски ясные глаза, все более удивлял меня своими речами. Дрова в печи сгорели, яркая груда углей отбросила от себя на стену пекарни розоватое пятно... В окно смотрел кусочек голубого неба с двумя звездами на нем. Одна из них - большая - блестела изумрудом, другая, неподалеку от нее, - едва видна.
Прошла неделя, и мы с Коноваловым были друзьями. - Ты простой парень! Хорошо это! - говорил он мне, широко улыбаясь и хлопая меня своей ручищей по плечу. Работал он артистически. Нужно было видеть, как он управлялся с семипудовым куском теста, раскатывая его, или как, наклонившись над ларем, месил, по локоть погружая свои могучие руки в упругую массу, пищавшую в его стальных пальцах. Сначала, видя, как он быстро мечет в печь сырые хлебы, которые я еле успевал подкидывать из чашек на его лопату, - я боялся, что он насадит их друг на друга; но, когда он выпек три печи и ни у одного из ста двадцати караваев - пышных, румяных и высоких - не оказалось "притиска", я понял, что имею дело с артистом в своем роде. Он любил работать, увлекался делом, унывал, когда печь пекла плохо или тесто медленно всходило, сердился и ругал хозяина, если он покупал сырую муку, и был по детски весел и доволен, если хлебы из печи выходили правильно круглые, высокие, "подъемистые", в меру румяные, с тонкой хрустящей коркой. Бывало, он брал с лопаты в руки самый удачный каравай и, перекидывая его с ладони на ладонь, обжигаясь, весело смеялся, говоря мне: - Эх, какого красавца мы с тобой сработали... И мне было приятно смотреть на (этого гигантского) ребенка, влагавшего всю душу в работу свою, - как это и следует делать каждому человеку во всякой работе... Однажды я спросил его: - Саша, говорят, ты поешь хорошо? - Пою... Только это у меня разами бывает... полосой. Начну я тосковать, тогда и пою... И, ежели петь начну затоскую. Ты уж помалкивай об этом, не дразни. Ты сам-то не поешь? Ах ты, - штука какая! Ты лучше потерпи до меня... Потом оба запоем, вместе. Идет? Я, конечно, согласился и свистал, когда хотелось петь. Но иногда прорывался и начинал мурлыкать себе под нос, меся тесто и катая хлебы. Коновалов слушал меня, шевелил губами и через некоторое время напоминал мне о моем обещании. А иногда грубо кричал на меня: - Брось! Не стони! Как-то раз я вынул из моего сундука книжку и, примостившись к окну, стал читать. Коновалов дремал, растянувшись на ларе с тестом, но шелест перевертываемых мною над его ухом страниц заставил его открыть глаза. - Про что книжка? Это были "Подлиповцы". - Почитай вслух, а?.. - попросил он. И вот я стал читать, сидя на подоконнике, а он уселся на ларе и, прислонив свою голову к моим коленям, слушал... Иногда я через книгу заглядывал в его лицо и встречался с его глазами, - у меня до сей поры они в памяти - широко открытые, напряженные, полные глубокого внимания... И рот его тоже был полуоткрыт, обнажая два ряда ровных белых зубов. Поднятые кверху брови, изогнутые морщинки на высоком лбу, руки, которыми он охватил колени, - вся его неподвижная, внимательная поза подогревала меня, и я старался как можно внятнее и образнее рассказать ему грустную историю Сысойки и Пилы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
Прошла неделя, и мы с Коноваловым были друзьями. - Ты простой парень! Хорошо это! - говорил он мне, широко улыбаясь и хлопая меня своей ручищей по плечу. Работал он артистически. Нужно было видеть, как он управлялся с семипудовым куском теста, раскатывая его, или как, наклонившись над ларем, месил, по локоть погружая свои могучие руки в упругую массу, пищавшую в его стальных пальцах. Сначала, видя, как он быстро мечет в печь сырые хлебы, которые я еле успевал подкидывать из чашек на его лопату, - я боялся, что он насадит их друг на друга; но, когда он выпек три печи и ни у одного из ста двадцати караваев - пышных, румяных и высоких - не оказалось "притиска", я понял, что имею дело с артистом в своем роде. Он любил работать, увлекался делом, унывал, когда печь пекла плохо или тесто медленно всходило, сердился и ругал хозяина, если он покупал сырую муку, и был по детски весел и доволен, если хлебы из печи выходили правильно круглые, высокие, "подъемистые", в меру румяные, с тонкой хрустящей коркой. Бывало, он брал с лопаты в руки самый удачный каравай и, перекидывая его с ладони на ладонь, обжигаясь, весело смеялся, говоря мне: - Эх, какого красавца мы с тобой сработали... И мне было приятно смотреть на (этого гигантского) ребенка, влагавшего всю душу в работу свою, - как это и следует делать каждому человеку во всякой работе... Однажды я спросил его: - Саша, говорят, ты поешь хорошо? - Пою... Только это у меня разами бывает... полосой. Начну я тосковать, тогда и пою... И, ежели петь начну затоскую. Ты уж помалкивай об этом, не дразни. Ты сам-то не поешь? Ах ты, - штука какая! Ты лучше потерпи до меня... Потом оба запоем, вместе. Идет? Я, конечно, согласился и свистал, когда хотелось петь. Но иногда прорывался и начинал мурлыкать себе под нос, меся тесто и катая хлебы. Коновалов слушал меня, шевелил губами и через некоторое время напоминал мне о моем обещании. А иногда грубо кричал на меня: - Брось! Не стони! Как-то раз я вынул из моего сундука книжку и, примостившись к окну, стал читать. Коновалов дремал, растянувшись на ларе с тестом, но шелест перевертываемых мною над его ухом страниц заставил его открыть глаза. - Про что книжка? Это были "Подлиповцы". - Почитай вслух, а?.. - попросил он. И вот я стал читать, сидя на подоконнике, а он уселся на ларе и, прислонив свою голову к моим коленям, слушал... Иногда я через книгу заглядывал в его лицо и встречался с его глазами, - у меня до сей поры они в памяти - широко открытые, напряженные, полные глубокого внимания... И рот его тоже был полуоткрыт, обнажая два ряда ровных белых зубов. Поднятые кверху брови, изогнутые морщинки на высоком лбу, руки, которыми он охватил колени, - вся его неподвижная, внимательная поза подогревала меня, и я старался как можно внятнее и образнее рассказать ему грустную историю Сысойки и Пилы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13