Горький Максим
Песня о слепых
М.Горький
Песня о слепых
Как-то раз летним вечером, бродя по окраинам города, по кривым, узким улицам, среди маленьких домиков, полусгнивших от старости, я заглянул в открытую дверь кабака и удивился, что в нём много людей, но сидят они тихо.
Оглянул я кабак, - маленькую комнату с кривым полом и провисшим потолком, - в полутьме разглядел взлохмаченные головы, ситцевые рубахи без поясов, ноги босые и в опорках и увидел, что в углу около столика тесной кучкой сидят пять или шесть человек. Кто-то из них густым, хриплым голосом говорит:
- А то есть в моей стороне тополь-дерево, не такий, что у вас, а прямый, як свеча перед образом...
Я шагнул через порог, - человека два мельком взглянули на меня и молча отворотились в ту сторону, откуда раздавался голос. Старик-кабатчик, сидевший за стойкой, бесшумно встал навстречу мне; я негромко спросил у него бутылку пива...
- Всё иншее в моей стороне, всё милое... тилько бедность такая ж, як здесь...
- Она везде одинакова... - сказал кто-то другим голосом.
Сидя под окном у стола, я рассматривал людей и, через головы их, лицо того, кто говорил о тополях. Я тоже люблю тополя, - они так прямо и гордо поднимаются к небу.
О них говорила женщина. Она была немножко выпивши; её толстые губы улыбались блаженной и грустной улыбкой человека, вспомнившего хорошее. Большая, полная, она тяжело навалилась грудью на стол и, закрыв глаза, говорила, печально покачивая головой:
- Нигде не хорошо человеку, як на родине...
- Бедному - где хлеб, там и родина... - вновь сказал кто-то тонким голосом.
Человек, сидевший против женщины, налил рюмку водки и подвинул к ней...
- Выпей!
Человек этот был высокий, худой, в шапке чёрных волос на голове, в рваной рубахе с расстёгнутым воротом. Глаза у него были большие. Он беспокойно вращал ими во все стороны и всё поглаживал свою бороду, чёрную, густую, растрёпанную. Рядом с ним сидел коренастый рыжий парень с солдатскими усами, с ремнём на голове, - должно быть, пекарь. Третьим против женщины сидел знакомый мне жестянщик Нюшка. Он был сильно пьян и дремал, глядя на женщину тупыми глазами, сквозь ресницы, тяжело опустившиеся на его мутные зрачки. Иногда он открывал рот, как засыпающая рыба, и бормотал:
- Х-хохлуша... пой! Ну... пой!
Остальные люди - человек шесть - как-то расплывались в полутьме и облаках табачного дыма. Все они сидели неподвижно, молча пили водку и пиво; лишь порой кто-нибудь из них бросал в воздух слово, и оно тихо, малой птичкой, перелетало из одного угла комнаты в другой.
- Пиндёшь на ярмарок - слипци поють! - рассказывала женщина. - Хорошо слушать их! Хорошо...
Против меня у другого окна за столом сидел человек, лицом похожий на дьякона. Длинные волосы падали ему на плечи и сутулую спину, клочковатая рыжая борода осыпала грудь широким веером. В массе волос лицо его казалось уродливо маленьким. На нём был надет чёрный сюртук, весь измятый, и крахмаленная рубаха, тоже смятая и вся в пятнах. Из-под бороды высовывался конец развязавшегося галстуха. Его левый глаз затёк синеватой опухолью, а правым он неподвижно смотрел на женщину.
- Я был там! - вдруг сказал он глухим, рыкающим голосом и ударил ладонью огромной руки по столу. Все обернулись, и женщина, приподняв голову, вытянула шею к нему.
- Был в Киеве... Белой Церкви... и ещё во многих городах... имена их уже не помню теперь. Всё, о чём ты говоришь, видел я, знал. Днепр... Гой ты, Днепр ли мой широкий! Это я пел, когда был в оперном хору...
Голос его наполнял кабак подземным рокотом, властно вторгался в грудь вместе с воздухом, и в груди у меня стало тяжко от этого угрюмого и безнадёжного звука.
- Садись ко мне, женщина, я тебя угощу пивом...
Чёрный и худой человек встал и заявил:
- Нельзя! Я угощаю...
- Ну, всё равно. Ты или я - всё равно...
- П-пой, хохлуша! - застонал жестянщик. Женщина ласково взглянула на человека с подбитым глазом и сказала:
- Коли вы были тамо, то знаете...
- Сердце глупого подобно разбитому сосуду и не удержит в себе никакого знания, женщина... Это говорит Иисус, сын Сирахов... Можешь ты петь? Я тебе дам двугривенный.
Он тяжело завозился, отыскивая рукой карман в брюках.
- Заплатят без вас! - с презрением и обидой крикнул чёрный человек с беспокойными глазами.
- Всё равно! Всё - всё равно... Ты, я, она... мы все - как помёт осла в пустыне, по дороге к Иерусалиму...
Рыжий мужик с угрозой взглянул на философа, вынул из кармана кисет и тряхнул им в воздухе. Звякнули деньги.
- Видал? - спросил рыжий и снова засунул кисет в карман.
Женщина закрыла глаза и, качнув головой, заговорила:
- Ось, теперь як пред очима воны... Сидять на земли, близ дорози, а сонечко пече им головы, и витер осыпае пылью...
- Так. Помню! - точно молотом ударил, сказал человек с подбитым глазом.
- Кругом стоять люды тыном... И поють воны, ти слипенькие...
Из большой груди женщины вырвался густой, дрожащий звук:
Ма-а-ти-и-нко!..
- Так! - рявкнул бывший оперный хорист, снова ударяя рукой по столу.
- Позвольте вам сказать - не мешайте! - с раздражением крикнул чёрный мужчина. - Я сам певец. И хоть голос у меня не бычий, как у вас, ну постоять за себя могу во всякое время...
- Дурак! - густо сказал человек с бычьим голосом. - Что ты сердишься? Разве не знаешь: речь глупого - как бремя в пути, и в устах глупых - сердце их, уста же мудрых в сердце их...
Рыжий уже перемигивался со своим товарищем, толкал его локтем в бок и засучивал рукава рубахи, а чёрный и худой человек стиснул зубы и сжал кулаки. Но из угла раздался чей-то тонкий голос:
- Если вы, господин, человек учёный, то не мешайте людям иметь удовольствие... Говорите хорошие слова и ругаетесь... не подобает!
Женщина открыла глаза, вздохнула и вновь закрыла их. Потом, закинув голову и положив одну руку на грудь себе, она запела голосом низким и сильным, как рёв большой медной трубы:
Ой, да пожа-алийте бидных слипеньких...
Бо не може-емо мы ро-обити-и...
Бо не ви-идять на-аши оченьки...
Все люди в кабаке успокоились. Чёрный человек сел и стал помахивать рукой в такт однотонной мелодии. Лицо рыжего стало серьёзным. Он важно оглянулся и, подняв кверху палец, прошипел:
- Ш-ш-ш...
Но в этом не было надобности. Все сидели неподвижно, как сидят дряхлые старики, греясь на солнышке. Человек в сюртуке вытянул шею, подставил ухо под голос женщины и замер, внимательно слушая. Один глаз его в сумраке казался мне огромным и чёрным, как погасший уголь, а другой был маленький и блестел напряжённо и живо.
О-ой, не ви-идять свету бо-ожо-го...
О-ой, не ви-идять ясна со-онечка...
По-ожали-йте бидных сли-ипеньки-и-их...
Мотив песни был однообразен, как рыдание. В нём, может быть, были только две ноты, только две. Они располагались в мелодии, как зубы на длинной железной пиле, но от их однообразного движения рождалась музыка, резавшая сердце острой скорбью.
Пожа-алийте, люди бо-ожи-и...
В звуках песни было заключено невыносимое страдание человека, который хочет видеть солнце - и не может, и горько стонет, безнадёжно качая головой.
Ой, ку-уда идём, не види-имо-о-о...
Голос женщины хорошо передавал мучительный рёв человека, пленённого тьмой. Слова в её пении казались круглыми, они болезненно дрожали от напряжения выразить силу и боль того чувства, которое влагалось в них... В кабаке было тихо.
1 2