- Выходит, что все новое будет старым!
- И наоборот, ибо один поэт сказал: "Да, экономна мудрость бытия: все новое в ней шьется из старья".
- Фу ты, черт! Как это у вас... точно из решета сыплется!
Матвей Егорович довольно смеется, его жена мило улыбается, а Николай Петрович польщен и безуспешно хочет скрыть это.
- Кто это сказал насчет баналыюсти-то?
- Барятинский, поэт.
- А другое?
- Тоже поэт - Фофанов.
- Ловкачи! - одобряет поэтов Матвей Егорович и нараспев, с улыбкой удовольствия на лице, повторяет двустишье.
Скука как бы играет с ними, - на минуту освободит их от своих тесных объятий и снова обнимет. Тогда опять они молчат, отдуваясь от жары, увеличиваемой чаем.
В степи - только солнце.
- Да, так я заговорил об Арине, - вспоминает Матвей Егорович. Странная эта баба, смотрю я на нее и удивляюсь. Точно ее пришибло чем-то, не смеется она, не поет, говорит мало... пень какой-то. Но между тем она очень хорошо работает и так, знаете, возится с Лелей, так внимательна к ребенку...
Он говорит тихо, не желая, чтобы Арина через окно услыхала его слова. Он знает, что нельзя хвалить прислугу, если не хочешь, чтобы она зазналась. Жена перебивает его, многозначительно хмурясь:
- Ну, уж ты оставь... ты не все знаешь о ней!
Любви раба,
Я так слаба
В борьбе с тобой,
О демон мой!
тихонько и речитативом напевает Николай Петрович, отбивая такт по столу ложкой. Он улыбается.
- Что, что такое? Она... ну, ну, это вы уж врете оба!
И Матвей Егорович громко хохочет. Щеки у него трясутся, и со лба быстро стекают капельки пота.
- Это совсем даже не смешно! - останавливает его жена. - Во-первых, у нее на руках ребенок; во-вторых - видишь, хлеб какой? Перекис, подгорел... А почему?
- Да-а, хлеб действительно не того... нужно ей сделать внушение! Но, ей-богу! это... отого я не ожидал! Она ведь тесто! Ах ты, черт возьми! Но он, кто он? Лукашка? Я ж его высмею, старого черта! Или это Ягодка? А-а, бритая губа!
- Гомозов... - кратко говорит Николай Петрович.
- Ну-у? Такой степенный мужик? О-о? Да вы не того - не сочиняете, а?
Матвея Егоровича очень занимает эта уморительная история. Он то хохочет с увлажненными глазами, то серьезно говорят о необходимости сделать влюбленным строгое внушение, потом представляет себе нежные разговоры между ними и снова оглушительно хохочет.
Наконец он увлекается. Тогда Николай Петрович делает строгое лицо, а Софья Ивановна круто обрывает мужа.
- Ах, черти! Ну и посмеюсь же я над ними! Это интересно... - не унимается Матвей Егорович.
Является Лука и докладывает:
- Телеграп стучит...
- Иду. Давай повестку сорок второму.
Скоро он с помощником уходит на станцию, где Лука дробно отбивает в колокол повестку. Николай Петрович садится к аппарату, запрашивая соседнюю станцию: "могу ли отправить поезд No 42", а его начальник ходит по конторе, улыбается и говорит:
- А мы с вами вышутим их, чертей... все-таки, скуки ради, посмеемся хоть немного...
- Это позволительно!.. - соглашается Николай Петрович, действуя ключом аппарата.
Он знает, что философ должен выражаться лаконически.
Им очень скоро представилась возможность посмеяться.
Как-то раз ночью Гомозов пришел к Арине на погреб, где она, по его приказанию и с разрешения начальницы, устроила себе постель среди различного хозяйственного хлама. Тут было сыро и прохладно, а изломанные стулья, кадки, доски и всякая рухлядь принимали в темноте пугающие очертания; а когда Арина была одна среди них - ей было до того страшно, что она почти не спала и, лежа на снопах соломы с открытыми глазами, все шептала про себя молитвы, известные ей.
Гомозов пришел, долго и молча мял и тискал ее, а когда устал, то заснул. Но скоро Арина разбудила его тревожным шепотом:
- Тимофей Петрович! Тимофей Петрович!
- Ну? - сквозь сон спросил Гомозов.
- Заперли нас...
- Как так? - спросил он, вскакивая.
- Подошли и... замком...
- Врешь ты! - испуганно и гневно шепнул он, отталкивая ее от себя.
- Погляди сам, - покорно сказала она.
Он встал и, задевая за все, что встречалось на пути, подошел к двери, толкнул ее и, помолчав, угрюмо сказал:
- Это солдат...
За дверью раздался ликующий хохот.
- Выпусти! - громко попросил Гомозов.
- Что? - раздался голос солдата.
- Выпусти, мол...
- Утром выпустим, - сказал солдат и пошел прочь.
- Дежурство у меня, черт! - сердито и умоляюще крикнул Гомозов.
- Я подежурю... сиди, знай!..
И солдат ушел.
- Ах, собака! - с тоской прошептал стрелочник. - Погоди... запирать меня все-таки ты не можешь... Есть начальник... что ты ему скажешь? Он спросит - где Гомозов - а? Вот ты и отвечай ему тогда...
- Да это, поди-ка, начальник сам и велел ему, - тихо и безнадежно сказала Арина.
- Начальник? - испуганно переспросил Гомозов. - Зачем же это ему? - И, помолчав, он крикнул ей: - Врешь ты!
Она ответила тяжелым вздохом.
- Что же это будет? - спросил стрелочник, усаживаясь на кадку около двери. - Срам-то мне какой! А все ты, уродина чертова, все ты это... у-у!
Сжав кулак, он погрозил в сторону, откуда доносился звук ее дыхания. Она же молчала.
Сырая тьма окружала их, - тьма, пропитанная запахом кислой капусты, плесени и еще чего-то острого, щекотавшего нос. В дверь сквозь щели пробивались ленты лунного света. За дверьми грохотал товарный поезд, уходивший со станции.
- Что молчишь, кикимора? - заговорил Гомозов со злобой и презрением. Как теперь я буду? Наделала делов и молчишь? Думай, черт, что будем делать? Куда от сраму мне деваться? Ах ты, господи! На что я связался с этакой!..
- Я прощения попрошу, - тихо объявила Арина.
- Ну?
- Может, простят...
- Да мне что из того? Ну, простят тебя, ну? Ведь срам-то на мне останется или нет? Надо мной смеяться-то будут?
Помолчав, он снова начинал укорять и ругать ее. А время шло жестоко медленно. Наконец женщина с дрожью в голосе попросила его:
- Прости ты меня, Тимофей Петрович!
- Колом бы тебя по башке простить! - зарычал он.
И опять наступило молчание, угрюмое, подавляющее, полное тупой боли для двух людей, заключенных во тьме.
- Господи! хоть бы светало скорее, - тоскливо взмолилась Арина.
- Молчи ты... я те вот засвечу! - пригрозил ей Гомозов и снова начал бросать в нее тяжелыми укорами. Потом наступила пытка тишиной и молчанием. А жестокость времени все увеличивалась с приближением рассвета, точно каждая минута медлила исчезнуть, наслаждаясь смешным положением этих людей.
Гомозов задремал наконец и проснулся от крика петуха, раздававшегося рядом с погребом.
- Эй, ты... ведьма! Спишь? - глухо спросил он.
- Нет, - тяжелым вздохом ответила Арина.
- А то бы заснула! - с иронией предложил стрелочник. - Эх ты...
- Тимофей Петрович, - почти взвизгнув, воскликнула Арина, - не сердись ты на меня! Пожалей ты меня! Христом богом прошу - пожалей! Одна ведь я, одна-то одинешенька! И ты мне... родной ты мой - ведь ты мне...
- Не вой - не смеши людей-то! - строго остановил Гомозов истерический шепот женщины, несколько смягчавший его. - Молчи уж... коли бог убил...
И снова они молча ждали каждой следующей минуты. Но минуты шли, не принося им ничего. Вот наконец в щелях двери сверкнули лучи солнца и блестящими нитями прорезали тьму на погребе. Вскоре около погреба раздались шаги. Кто-то подошел к двери, постоял и удалился.
- М-мучители! - замычал Гомозов и плюнул. Снова ожидание, молчаливое и напряженное.
- Господи!
1 2 3 4 5
- И наоборот, ибо один поэт сказал: "Да, экономна мудрость бытия: все новое в ней шьется из старья".
- Фу ты, черт! Как это у вас... точно из решета сыплется!
Матвей Егорович довольно смеется, его жена мило улыбается, а Николай Петрович польщен и безуспешно хочет скрыть это.
- Кто это сказал насчет баналыюсти-то?
- Барятинский, поэт.
- А другое?
- Тоже поэт - Фофанов.
- Ловкачи! - одобряет поэтов Матвей Егорович и нараспев, с улыбкой удовольствия на лице, повторяет двустишье.
Скука как бы играет с ними, - на минуту освободит их от своих тесных объятий и снова обнимет. Тогда опять они молчат, отдуваясь от жары, увеличиваемой чаем.
В степи - только солнце.
- Да, так я заговорил об Арине, - вспоминает Матвей Егорович. Странная эта баба, смотрю я на нее и удивляюсь. Точно ее пришибло чем-то, не смеется она, не поет, говорит мало... пень какой-то. Но между тем она очень хорошо работает и так, знаете, возится с Лелей, так внимательна к ребенку...
Он говорит тихо, не желая, чтобы Арина через окно услыхала его слова. Он знает, что нельзя хвалить прислугу, если не хочешь, чтобы она зазналась. Жена перебивает его, многозначительно хмурясь:
- Ну, уж ты оставь... ты не все знаешь о ней!
Любви раба,
Я так слаба
В борьбе с тобой,
О демон мой!
тихонько и речитативом напевает Николай Петрович, отбивая такт по столу ложкой. Он улыбается.
- Что, что такое? Она... ну, ну, это вы уж врете оба!
И Матвей Егорович громко хохочет. Щеки у него трясутся, и со лба быстро стекают капельки пота.
- Это совсем даже не смешно! - останавливает его жена. - Во-первых, у нее на руках ребенок; во-вторых - видишь, хлеб какой? Перекис, подгорел... А почему?
- Да-а, хлеб действительно не того... нужно ей сделать внушение! Но, ей-богу! это... отого я не ожидал! Она ведь тесто! Ах ты, черт возьми! Но он, кто он? Лукашка? Я ж его высмею, старого черта! Или это Ягодка? А-а, бритая губа!
- Гомозов... - кратко говорит Николай Петрович.
- Ну-у? Такой степенный мужик? О-о? Да вы не того - не сочиняете, а?
Матвея Егоровича очень занимает эта уморительная история. Он то хохочет с увлажненными глазами, то серьезно говорят о необходимости сделать влюбленным строгое внушение, потом представляет себе нежные разговоры между ними и снова оглушительно хохочет.
Наконец он увлекается. Тогда Николай Петрович делает строгое лицо, а Софья Ивановна круто обрывает мужа.
- Ах, черти! Ну и посмеюсь же я над ними! Это интересно... - не унимается Матвей Егорович.
Является Лука и докладывает:
- Телеграп стучит...
- Иду. Давай повестку сорок второму.
Скоро он с помощником уходит на станцию, где Лука дробно отбивает в колокол повестку. Николай Петрович садится к аппарату, запрашивая соседнюю станцию: "могу ли отправить поезд No 42", а его начальник ходит по конторе, улыбается и говорит:
- А мы с вами вышутим их, чертей... все-таки, скуки ради, посмеемся хоть немного...
- Это позволительно!.. - соглашается Николай Петрович, действуя ключом аппарата.
Он знает, что философ должен выражаться лаконически.
Им очень скоро представилась возможность посмеяться.
Как-то раз ночью Гомозов пришел к Арине на погреб, где она, по его приказанию и с разрешения начальницы, устроила себе постель среди различного хозяйственного хлама. Тут было сыро и прохладно, а изломанные стулья, кадки, доски и всякая рухлядь принимали в темноте пугающие очертания; а когда Арина была одна среди них - ей было до того страшно, что она почти не спала и, лежа на снопах соломы с открытыми глазами, все шептала про себя молитвы, известные ей.
Гомозов пришел, долго и молча мял и тискал ее, а когда устал, то заснул. Но скоро Арина разбудила его тревожным шепотом:
- Тимофей Петрович! Тимофей Петрович!
- Ну? - сквозь сон спросил Гомозов.
- Заперли нас...
- Как так? - спросил он, вскакивая.
- Подошли и... замком...
- Врешь ты! - испуганно и гневно шепнул он, отталкивая ее от себя.
- Погляди сам, - покорно сказала она.
Он встал и, задевая за все, что встречалось на пути, подошел к двери, толкнул ее и, помолчав, угрюмо сказал:
- Это солдат...
За дверью раздался ликующий хохот.
- Выпусти! - громко попросил Гомозов.
- Что? - раздался голос солдата.
- Выпусти, мол...
- Утром выпустим, - сказал солдат и пошел прочь.
- Дежурство у меня, черт! - сердито и умоляюще крикнул Гомозов.
- Я подежурю... сиди, знай!..
И солдат ушел.
- Ах, собака! - с тоской прошептал стрелочник. - Погоди... запирать меня все-таки ты не можешь... Есть начальник... что ты ему скажешь? Он спросит - где Гомозов - а? Вот ты и отвечай ему тогда...
- Да это, поди-ка, начальник сам и велел ему, - тихо и безнадежно сказала Арина.
- Начальник? - испуганно переспросил Гомозов. - Зачем же это ему? - И, помолчав, он крикнул ей: - Врешь ты!
Она ответила тяжелым вздохом.
- Что же это будет? - спросил стрелочник, усаживаясь на кадку около двери. - Срам-то мне какой! А все ты, уродина чертова, все ты это... у-у!
Сжав кулак, он погрозил в сторону, откуда доносился звук ее дыхания. Она же молчала.
Сырая тьма окружала их, - тьма, пропитанная запахом кислой капусты, плесени и еще чего-то острого, щекотавшего нос. В дверь сквозь щели пробивались ленты лунного света. За дверьми грохотал товарный поезд, уходивший со станции.
- Что молчишь, кикимора? - заговорил Гомозов со злобой и презрением. Как теперь я буду? Наделала делов и молчишь? Думай, черт, что будем делать? Куда от сраму мне деваться? Ах ты, господи! На что я связался с этакой!..
- Я прощения попрошу, - тихо объявила Арина.
- Ну?
- Может, простят...
- Да мне что из того? Ну, простят тебя, ну? Ведь срам-то на мне останется или нет? Надо мной смеяться-то будут?
Помолчав, он снова начинал укорять и ругать ее. А время шло жестоко медленно. Наконец женщина с дрожью в голосе попросила его:
- Прости ты меня, Тимофей Петрович!
- Колом бы тебя по башке простить! - зарычал он.
И опять наступило молчание, угрюмое, подавляющее, полное тупой боли для двух людей, заключенных во тьме.
- Господи! хоть бы светало скорее, - тоскливо взмолилась Арина.
- Молчи ты... я те вот засвечу! - пригрозил ей Гомозов и снова начал бросать в нее тяжелыми укорами. Потом наступила пытка тишиной и молчанием. А жестокость времени все увеличивалась с приближением рассвета, точно каждая минута медлила исчезнуть, наслаждаясь смешным положением этих людей.
Гомозов задремал наконец и проснулся от крика петуха, раздававшегося рядом с погребом.
- Эй, ты... ведьма! Спишь? - глухо спросил он.
- Нет, - тяжелым вздохом ответила Арина.
- А то бы заснула! - с иронией предложил стрелочник. - Эх ты...
- Тимофей Петрович, - почти взвизгнув, воскликнула Арина, - не сердись ты на меня! Пожалей ты меня! Христом богом прошу - пожалей! Одна ведь я, одна-то одинешенька! И ты мне... родной ты мой - ведь ты мне...
- Не вой - не смеши людей-то! - строго остановил Гомозов истерический шепот женщины, несколько смягчавший его. - Молчи уж... коли бог убил...
И снова они молча ждали каждой следующей минуты. Но минуты шли, не принося им ничего. Вот наконец в щелях двери сверкнули лучи солнца и блестящими нитями прорезали тьму на погребе. Вскоре около погреба раздались шаги. Кто-то подошел к двери, постоял и удалился.
- М-мучители! - замычал Гомозов и плюнул. Снова ожидание, молчаливое и напряженное.
- Господи!
1 2 3 4 5