Прошло дня три-четыре, и Орлов заслужил несколько лестных отзывов о себе, как о сметливом и расторопном малом, и, вместе с этим, заметил, что Пронин и другие служители в бараке стали относиться к нему с завистью, с желанием насолить. Он насторожился, в нём тоже возникла злоба против толсторожего Пронина, с которым он не прочь был вести дружбу и беседовать "по душе". В то же время ему делалось как-то горько при виде явного желания товарищей по работе нанести ему какой-либо вред.
"Эх, злыдари!" - восклицал он про себя и тихонько поскрипывал зубами, стараясь не упустить удобного случая заплатить врагам "за лычко ремешком". Невольно мысль его останавливалась на жене - с той можно говорить про всё, она его успехам завидовать не будет и, как Пронин, карболкой сапог ему не сожжёт.
Все дни работы были такие же бурные и кипучие, как первый, но Григорий уже не так уставал, ибо тратил свою энергию с каждым днём более сознательно. Он научился распознавать запахи лекарств и, выделив из них запах эфира, потихоньку, когда удавалось, с наслаждением нюхал его, заметив, что вдыхание эфира действует почти так же приятно, как добрая рюмка водки. С полуслова понимая приказания медицинского персонала, всегда добрый и разговорчивый, умевший развлекать больных, он всё более и более нравился докторам и студентам, и вот, под влиянием совокупности всех впечатлений новой формы бытия, у него образовалось странное, повышенное настроение, Он чувствовал себя человеком особых свойств. И в нём забилось желание сделать что-то такое, что обратило бы на него внимание всех, всех поразило бы. Это было своеобразное честолюбие существа, которое вдруг сознало себя человеком и, ещё не уверенное в этом новом для него факте, хотело подтвердить его чем-либо для себя и других; это было честолюбие, постепенно перерождавшееся в жажду бескорыстного подвига.
Из такого побуждения Орлов совершал разные рискованные вещи, вроде того, что единолично, не ожидая помощи товарищей и надрываясь, тащил коренастого больного с койки в ванну, ухаживал за самыми грязными больными, относился с каким-то ухарством к возможности заражения, а к мёртвым - с простотой, порою переходившей в цинизм. Но всё это не удовлетворяло его: ему хотелось чего-то более крупного, это желание всё разгоралось в нём, мучило его и, наконец, доводило до тоски. Тогда он изливал душу жене, потому что больше было некому.
Однажды вечером, сменившись с дежурства, попив чаю, супруги вышли в поле. Барак стоял далеко за городом, среди длинной, зелёной равнины, с одной стороны ограниченной тёмной полосой леса, с другой - линией городских зданий; на севере поле уходило вдаль и там, зелёное, сливалось с мутноголубым горизонтом; на юге его обрезывал крутой обрыв к реке, а по обрыву шёл тракт и стояли на равном расстоянии друг от друга старые, ветвистые деревья. Заходило солнце, кресты городских церквей, возвышаясь над тёмной зеленью садов, пылали в небе, отражая снопы золотых лучей, на стёклах окон крайних домов города тоже отражалось красное пламя заката. Где-то играла музыка; из оврага, густо поросшего ельником, веяло смолистым запахом; лес расстилал в воздухе свой сложный, сочный аромат; лёгкие душистые волны тёплого ветра ласково плыли к городу; в поле, пустынном и широком, было так славно, тихо и сладко-печально.
Орловы шли по траве молча, с удовольствием вдыхая чистый воздух вместо барачных запахов.
- Где это музыка играет, в городе или в лагерях? - тихонько спросила Матрёна у задумавшегося мужа.
Она не любила видеть его думающим - он казался чужим ей и далёким от неё в эти минуты. Последнее время им и так мало приходится бывать вместе, и тем более она дорожила этими моментами.
- Музыка? - переспросил Григорий, точно освобождаясь от дрёмы. - А чорт с ней, с этой музыкой! Ты бы послушала, какая в душе у меня музыка... вот это так!
- А что? - тревожно взглянув ему в глаза, спросила она.
- А я - не знаю что... Горит у меня душа... Хочется ей простора... чтобы мог я развернуться во всю мою силу... Эхма! силу я в себе чувствую необоримую! То есть если б эта, например, холера да преобразилась в человека,- в богатыря... хоть в самого Илью Муромца, - сцепился бы я с ней! Иди на смертный бой! Ты сила, и я, Орлов, сила, - ну, кто кого? Придушил бы я её и сам бы лёг... Крест надо мной в поле и надпись: "Григорий Андреев Орлов... Освободил Россию от холеры". Больше ничего не надо...
Он говорил, и лицо его горело, а глаза сверкали.
- Силач ты мой! - ласково шепнула Матрёна, прижимаясь к нему боком.
- Понимаешь... на сто ножей бросился бы я... но чтобы с пользой! Чтоб от этого облегчение вышло жизни. Потому - вижу я людей: доктор Ващенко, студент Хохряков - работают они, даже удивление! Им бы давно надо умереть с устатка... Из-за денег, думаешь? Из-за денег так работать нельзя! У доктора - слава те господи! - есть таки кое-что и ещё немножко... А старик захворал прошлый раз, так Ващенко за него четверо суток отбарабанил, даже домой не съездил за всё время... Деньги тут ни при чём; тут жалость - причина. Жалко им людей - и не жалеют себя... Ради кого, спроси? Ради всякого... Ради Мишки Усова... Мишке место в каторге, потому - всякий знает, что Мишка вор, а может, хуже... Мишку лечат... Рады, когда он с койки встал, смеются... Вот и я хочу эту самую радость испытать... и чтобы было много её задохнуться бы мне в ней! Потому что смотреть ни них, как они смеются от своей радости, - заноза мне. Взною весь и загорюсь. Эх ты... чорт!
Орлов глубоко задумался.
Матрёна молчала, но сердце у неё билось тревожно - её пугало возбуждение мужа, в словах его она ясно чувствовала великую страсть его желания, непонятного ей, потому что она и не пыталась понять его. Ей был дорог и нужен муж, а не герой.
Подошли к краю оврага и сели рядом друг с другом. Снизу на них смотрели кудрявые вершины молоденьких берёзок, на дне оврага лежала синеватая мгла, оттуда несло сыростью, гниющими листьями, хвоей. Порой тихо проносился ветер, ветки берёз колыхались, колыхались и маленькие ели, весь овраг наполнялся трепетным, боязливым шопотом, казалось, кто-то, нежно любимый и оберегаемый деревьями, заснул в овраге под их сенью и они чуть-чуть перешёптываются, боясь разбудить его. В городе вспыхивали огни, выделяясь на тёмном фоне садов, как цветы. Орловы сидели молча, - он задумчиво барабанил пальцами по своему колену, она поглядывала на него, тихонько вздыхая.
И вдруг, охватив его шею руками, положила на грудь ему голову, шопотом говоря:
- Голубчик ты мой, Гриша! Милый ты мой! Какой ты опять хороший ко мне стал, удалой ты мой! Ведь будто тогда... после свадьбы... живём мы с тобой... ни слова обидного ты мне не скажешь, разговоры всё со мной говоришь, душу открываешь... не зыкаешь на меня.
- А ты соскучилась об этом? Я ин поколочу, если хочешь, - ласково пошутил Григорий, ощущая в душе прилив нежности и жалости к жене.
Он стал рукой тихо гладить ей голову, и ему нравилась эта ласка, такая отеческая - ласка ребёнку. Матрёна в самом деле похожа была на ребёнка: она взобралась к нему на колени и сжалась у него на груди в маленький, мягкий и тёплый комок.
- Милый мой! - шептала она.
Он глубоко вздохнул, и на язык ему сами собою потекли новые для него и жены его слова.
- Эх ты, кошечка! Видишь, как-никак, а нет друга ближе мужа. А ты всё в сторону норовишь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15