Бехайм постарался выбросить из головы эти болезненные мысли и побрел дальше, постепенно сам сливаясь душой с безграничной серой пеленой вокруг. Если в его мозгу и оставалась хоть какая-то мысль, то это было что-то вроде унылого, примитивного напева, бессловесного ритма неудачи и тщеты, звучавшего в такт его шагам. Тело и сердце отяжелели, он обессилел физически и умственно, и когда наконец серая мгла стала рассеиваться и вдали мелькнули темные очертания сосен, какого-то холма, потом других холмов и он понял, что проник сквозь непостижимый, колдовской камень, из которого были сложены стены замка Банат, на самом деле прошел сквозь них, по сути став духом, и достиг того места, в котором ему положено было оказаться по долгу службы, он не почувствовал ни малейшего облегчения – лишь усталость и понимание, что начинается новый этап тяжелого испытания.
ГЛАВА 20
Следуя указаниям Бехайма, слуги Патриарха выкопали в лесу, прилегающем к замку, несколько ям глубиной по четыре метра. Они застелили их дно плотным суровым полотном, чтобы замедлить сток, и на три четверти заполнили водой, которой не хватило бы, чтобы поймать кого-то из Семьи, но было достаточно, чтобы на короткое время обезвредить его и успеть закрыть яму одним из железных листов – ставней, снятых с окон замка, – и таким образом замуровать убийцу. Уровень воды и илистый грунт вряд ли дадут преступнику зацепиться так, чтобы выбраться наверх и отодвинуть железный лист, думал Бехайм. Листы и ямы замаскировали ветками и землей, и он отослал слуг обратно в замок. Незадолго до рассвета он залег за небольшим бугром метрах в двадцати от низины, где лежало тело компаньонки Золотистой, – ночной ветер доносил оттуда трупный запах.
Вскоре в небе над горизонтом тонким лезвием забрезжил сердоликовый луч. Бехайм, пришибленный событиями ночи, неспособный пока слишком пристально думать о своем опасном положении, смотрел, как свет постепенно сгоняет тьму с горбатых синих холмов, складчатых долин с реками, в которых блестками отражались звезды, с городков, где местами россыпью тлеющих угольков горели ранние огни. Он вдыхал запах мокрой травы, пьянящий пряный аромат сосновых игл, горечь дыма, долетавшего от какого-то далекого очага, и, казалось, в этих запахах и том, что он видит, всплывают лица и фигуры из его прошлого, возвращается какая-то все еще живая сущность каждого из них, становится еще живее от ласковых прикосновений того, чем остро напитан воздух этого мига, и они развертываются перед ним, как сказочные видения, проносящиеся перед внутренним взором умирающего, уже не ощущающего страшной боли, причиняемой телу раной или болезнью, но, скорее, плывущего в благословенном нигде между Тайной и концом времен.
Всплыло совсем не то, чего, казалось бы, можно было ожидать, не запоминающиеся события – дни рождения, повышения по службе, всяческие успехи, – а менее значительные, но более яркие и праздничные частицы бытия. Вот он ест рыбное рагу из жестянки на марсельской пристани, перебрасываясь ругательствами с рыбаками; ночует в пещере среди потемневших под солнцем, населенных богами холмов над Коринфом; пьянствует студентом в компании однокашников и ныряет в Сену с моста рано утром, пуская пыль в глаза девчонке; проводит как-то лето с другой девушкой – танцовщицей крошечного семейного цирка, из тех, что колесили по Европе в своих разноцветных кибитках; покупает золотые часы у мальчишки из Реймса – потом выяснилось, что они были без механизма; бродит под Страсбургом и встречает даму, которая приглашает его в гости, кормит ужином, молится над ним целый час, а потом – как бы достигнув достаточной степени очищения – лишает его девственности; слушает старого солдата – теперь повара на постоялом дворе в деревушке под Авиньоном – тот готовит свежую форель с грибами и рассказывает леденящие кровь истории про наполеоновские войны. А вот он встречает женщину – ее только что выпустили из психиатрической лечебницы в Керси, и она утверждает, что идет на свидание с умершим мужем в маленькое кафе недалеко от чрева Парижа; вот наталкивается на группку детей-альбиносов, которых родители обучают искусству общения с потусторонним; беседует со священником-богоборцем, с цыганкой, отказавшейся рассказать ему то, что нагадала на картах, с пьяным дрессировщиком собак, у которого украли его подопечных артистов. Вот борется с верзилой на ярмарке в Ируне, и тот ломает ему руку. Вот он отправляется на петушиные бои в Саламанку, проводит ночь под оливковыми деревьями при свете факелов и выигрывает тысячу песет на черном петухе, у которого под конец внутренности свисают из живота, как бахрома на генеральских эполетах. А вот громада Кельнского собора, где он впервые услышал «Мессию»; забегаловка под Сан-Себастьяном, на двери которой краской выведены таинственные знаки, призванные отпугивать зло, как будто зло – тупая деревенщина, пускающаяся наутек при виде какой-то мазни и нескольких с ошибками нацарапанных латинских слов; речное судно, принадлежавшее молодой вдове, в доме которой все окна с витражами, а стены украшены топорными изображениями святых; портовый кабачок в Кале, где однажды вечером, впервые пробуя после ужина кальвадос, он видел, как десятилетняя девочка протыкала себе щеку стальными иглами за мелочь, которую ей швыряли посетители.
Все эти яркие подробности жизни, его прошлого, вытекали из него, как лиловая вода по канаве, как будто он не был больше для них подходящим сосудом. А на смену им пришло... Что же? Он не смог бы назвать это одним словом, но, видимо, его душой теперь руководил новый кормчий – умелый, холодный и темный, в ком тем не менее пылала почти безумная роковая страсть, столь сильная, что она даже вытеснила его страх перед занимающимся днем. Именно это существо теперь смотрело сквозь его глаза на наполняющийся светом мир, холодно и досадливо разглядывало лужайку, на которой росли тысячелистник и вика, мята и щавель, это его раздражал воздух, напоенный запахами прелой листвы, осеннего леса, это оно равнодушно наблюдало, как солнце раскрашивает горизонт в алый, оранжевый и багровый цвета под галеонами облаков и четко вырисовывает лесистые вершины ближних холмов. И все же он не превратился еще в законченного эгоцентрика, который только и делает, что потакает своим желаниям, чей портрет нарисовал ему Патриарх, ибо в нем сохранилось много и от совести, и от нравственных убеждений, и от всех его старых сильных чувств, и он не считал, что это просто какие-то осколки. Да, он изменился, но в чем-то остался прежним – человеком по фамилии Бехайм. Сознавать это ему было уже не так приятно, как когда-то, но все же он был доволен тем, что метаморфоза не оказалась полной, и еще тем, что у мудрости Патриарха, очевидно, есть свои пределы.
Мир скоро наполнился могучими вибрациями солнца. Бехайм лежал ничком, не желая поднимать голову, чувствуя затылком и плечами волны убийственного тепла, устремив взгляд на замок, закрывавший почти половину неба, – неподвижный и безмолвный, словно серый труп какого-то гигантского животного. Ему мучительно было смотреть на это бледно-голубое небо, качающиеся на ветру листья, на волны, бегущие по траве, и нескончаемую игру света и тени, но прежнего ужаса и отчаянной растерянности теперь не было.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65