Лежат ли ответы на эти вопросы на дороге? И получится ли хотя бы искать на них ответ, пока вопрос о смысле бытия вообще остается не поставлен и не прояснен?
О происхождении и возможности «идеи» бытия вообще нельзя вести исследование средствами формально-логической «абстракции», т.е. без надежного горизонта вопроса и ответа. Надо искать и пройти какой-то путь к прояснению онтологического фундаментального вопроса. Единственный ли он или вообще верный ли, это может быть решено только после хода. Спор об интерпретации бытия не может быть улажен, потому что он даже еще не разгорелся. И наконец его нельзя взять и «затеять», но разжигание спора требует уже какого-то оснащения. К этому только на пути и стоит предлагаемое разыскание. Где оно стоит?
Нечто подобное «бытию» разомкнуто в понятности бытия, принадлежащей как понимание к экзистирующему присутствию. Предшествующая, хотя и неконцептуальная разомкнутость бытия делает возможным то, что присутствие как экзистирующее бытие-в-мире способно иметь отношение к сущему, к внутримирно встречающему и к себе самому как экзистирующему. Как размыкающее понимание бытия в меру присутствия вообще возможно? Может ли вопрос получить свой ответ в возвращении к исходному бытийному устройству бытие-понимающего присутствия? Экзистенциально-онтологическое устройство целости присутствия основывается во временности. Поэтому исходный способ временения самой экстатичной временности должен делать возможным экстатичный набросок бытия «вообще». Как интерпретировать этот модус временения временности? От исходного времени ведет путь к смыслу бытия? Время само открывается как горизонт бытия?
Примечания переводчика
Это русское «Бытие и время» пытается использовать данную нашим языком возможность воссоздания немецкой мыслящей речи. Чтобы соблюсти дословность следования Хайдеггеру и для удобства параллельного чтения и цитирования перевод встроен в международно-принятую пагинацию тюбингенских изданий «Sein und Zeit», перенос со страницы на страницу часто делается на том же слове и во всяком случае на той же строке что и в немецком. О том, что такое близость к оригиналу, историк культуры и литератор Александр Викторович Михайлов (24.12.1938-18.9.1995, его перевод §§ 31-38 «Бытия и времени» см. Мартин Хайдеггер. Работы и размышления разных лет. М. 1993) говорит в письме к проф. Фритьофу Роди и немецким и русским коллегам, написанном за две недели до смерти пересиливая слабость от неизлечимой болезни и интенсивной терапии: «Один великий немецкий естествоиспытатель 20 в. высказался кик-то в том смысле, что изучение греческих частиц в гимназии подарило ему целую интеллектуальную культуру, т.е. способность свободно располагать своими духовными силами; в этом хотели видеть преувеличение. Если однако ближе вдуматься в сказанное и заявленное и лишь немного его обобщить, то мы точно уловим, что собственно имеется в виду. Ибо – что такое частицы ? Это целая сфера тонких, даже тончайших модальностей, которые ведь собственно упорядочивают и определяют связи частей текста и смысла друг с другом, а вместе с тем впервые по-настоящему определяют отношение, подход автора к им написанному. Это сфера тончайших тональностей, без которых немыслим ни один философский текст. Уже у Платона эта сфера богатейше, обильнейше развита; именно у Платона, в совершенно особенной, сегодня зачастую осознаваемой лишь с трудом мере, – многое скорее неизбежно ускользает даже от лучшего знатока греческого. Думают, что переводчик, тот, кому философский текст способен внушить ужас, в ’сухом’ философском тексте, скажем И. Канта, должен сконцентрироваться только на возможно более точной передаче терминологии. Но тем самым уже упускают, что текст Канта или Гуссерля, беря примеры особо плотной терминологичности, буквально пронизан модальностями, т.е. так наз. ’частицами’, и без них не существует, не может существовать. Текст Канта, хотя и во многом ’сухой’ и построенный в периодах, которые сами в себе переплетаются (нередко и блуждают), все же ’живет и дышит’ – и если бы какой-либо переводчик однажды дал себе труд уделить этому внимание, не позволяя связать, даже сковать себя чисто терминологией, нацеленностью на чистую терминологичность, то и его текст получился бы совсем другим, гораздо менее сухим, живым и личным (личность Канта!). То же будет и в случае Гуссерля. ’Частицы’ определяют в итоге, в качестве чего конкретно служат философские искусственные слова, ’частицы’ делают все гибким и послушным ходу мысли. Без них, без крайне развитой и широко разветвленной – в конечном счете по-настоящему даже необозримой (как у Платона!) – сферы модальностей дело со словом вообще не идет». И в приписке за день до смерти.» «Мы переводим … никоим образом не’ смысл текста, – ибо смысл непрестанно меняется с нашим толкованием текста и т.о. с временем; но в еще меньшей мере переводим мы и где-то (лишь) терминологическую систему текста – или стилистически-интенциональное в тексте – но, через уверенность интуиции, мы перенимаем что-то…»(Dilthey-Jahrbuch furPhilosophic und Geschichte der Geisteswissenschaften. Hg. von Frithjof Rodi. Bd. 10. GOttingen, 1996, 147-150).
Речь Хайдеггера самообъяснительна, в ней достаточно света для прояснения себя самой и того о чем она. Не случайно он не хотел к своим изданиям указателей и комментариев. Но, как всякая речь, эта тоже требует вслушивания, тем более что она не продолжение привычного дискурса. На первых страницах привыкающего чтения не нужно стремиться сразу к полному пониманию, достаточно одной увлеченности, без которой дело все равно никуда не пойдет. После приблизительного освоения, которого требует вообще любой язык, придет догадка, что здесь не при словах имеется и подлежит отысканию значение, а при мысли, которая сама по себе, свободная, всегда спрашивает и ищет впотьмах, есть слово, только не так, что они терминологически обслуживают мысль, а так, что их впервые выслушивают в полноте их звучания, когда они как бы примериваются к миру. Дойти туда, куда нас тут ведут, без собственного усилия, это все равно как мы воображали бы себя во Фрейбурге, проследив путь по географической карте. Даже вредно читать Хайдеггера, не заметив как можно скорее, что смысл, если уж он у него вообще есть, всегда прост или, вернее, обязательно всегда очищающий, выправляющий нагромождения сознания. Вывести из камер на простор – назначение его «конструкций» в каждом абзаце и в каждой фразе, другим делом он не занят, в тесноте умственных построений ему не интересно. Если что-то в этой книге не выводит к прямому смыслу, прошу винить переводчика и пробовать понять трудное место из параллельных разработок, подготовительных или развертывающих. Нам предлагают не мысленные упражнения и эстетскую задумчивость, а выход в бытие, которое «всегда мое», т.е. нашу главную работу.
Русское слово открывает исканию свои просторы. Но при встрече с немецким оно, придерживая язык и давая высказаться другому, должно как в школе учиться новым ходам, каких может потребовать подвижная мысль. Утомляясь от своеволия, сделавшегося у нас привычным в отношении к «зарубежной» философии, мы все больше убеждаемся в верности переводческих правил Кирилла и Мефодия, Разумеется, для Muglich, например, вместо возможный допустимо было бы иногда писать «посильный».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139
О происхождении и возможности «идеи» бытия вообще нельзя вести исследование средствами формально-логической «абстракции», т.е. без надежного горизонта вопроса и ответа. Надо искать и пройти какой-то путь к прояснению онтологического фундаментального вопроса. Единственный ли он или вообще верный ли, это может быть решено только после хода. Спор об интерпретации бытия не может быть улажен, потому что он даже еще не разгорелся. И наконец его нельзя взять и «затеять», но разжигание спора требует уже какого-то оснащения. К этому только на пути и стоит предлагаемое разыскание. Где оно стоит?
Нечто подобное «бытию» разомкнуто в понятности бытия, принадлежащей как понимание к экзистирующему присутствию. Предшествующая, хотя и неконцептуальная разомкнутость бытия делает возможным то, что присутствие как экзистирующее бытие-в-мире способно иметь отношение к сущему, к внутримирно встречающему и к себе самому как экзистирующему. Как размыкающее понимание бытия в меру присутствия вообще возможно? Может ли вопрос получить свой ответ в возвращении к исходному бытийному устройству бытие-понимающего присутствия? Экзистенциально-онтологическое устройство целости присутствия основывается во временности. Поэтому исходный способ временения самой экстатичной временности должен делать возможным экстатичный набросок бытия «вообще». Как интерпретировать этот модус временения временности? От исходного времени ведет путь к смыслу бытия? Время само открывается как горизонт бытия?
Примечания переводчика
Это русское «Бытие и время» пытается использовать данную нашим языком возможность воссоздания немецкой мыслящей речи. Чтобы соблюсти дословность следования Хайдеггеру и для удобства параллельного чтения и цитирования перевод встроен в международно-принятую пагинацию тюбингенских изданий «Sein und Zeit», перенос со страницы на страницу часто делается на том же слове и во всяком случае на той же строке что и в немецком. О том, что такое близость к оригиналу, историк культуры и литератор Александр Викторович Михайлов (24.12.1938-18.9.1995, его перевод §§ 31-38 «Бытия и времени» см. Мартин Хайдеггер. Работы и размышления разных лет. М. 1993) говорит в письме к проф. Фритьофу Роди и немецким и русским коллегам, написанном за две недели до смерти пересиливая слабость от неизлечимой болезни и интенсивной терапии: «Один великий немецкий естествоиспытатель 20 в. высказался кик-то в том смысле, что изучение греческих частиц в гимназии подарило ему целую интеллектуальную культуру, т.е. способность свободно располагать своими духовными силами; в этом хотели видеть преувеличение. Если однако ближе вдуматься в сказанное и заявленное и лишь немного его обобщить, то мы точно уловим, что собственно имеется в виду. Ибо – что такое частицы ? Это целая сфера тонких, даже тончайших модальностей, которые ведь собственно упорядочивают и определяют связи частей текста и смысла друг с другом, а вместе с тем впервые по-настоящему определяют отношение, подход автора к им написанному. Это сфера тончайших тональностей, без которых немыслим ни один философский текст. Уже у Платона эта сфера богатейше, обильнейше развита; именно у Платона, в совершенно особенной, сегодня зачастую осознаваемой лишь с трудом мере, – многое скорее неизбежно ускользает даже от лучшего знатока греческого. Думают, что переводчик, тот, кому философский текст способен внушить ужас, в ’сухом’ философском тексте, скажем И. Канта, должен сконцентрироваться только на возможно более точной передаче терминологии. Но тем самым уже упускают, что текст Канта или Гуссерля, беря примеры особо плотной терминологичности, буквально пронизан модальностями, т.е. так наз. ’частицами’, и без них не существует, не может существовать. Текст Канта, хотя и во многом ’сухой’ и построенный в периодах, которые сами в себе переплетаются (нередко и блуждают), все же ’живет и дышит’ – и если бы какой-либо переводчик однажды дал себе труд уделить этому внимание, не позволяя связать, даже сковать себя чисто терминологией, нацеленностью на чистую терминологичность, то и его текст получился бы совсем другим, гораздо менее сухим, живым и личным (личность Канта!). То же будет и в случае Гуссерля. ’Частицы’ определяют в итоге, в качестве чего конкретно служат философские искусственные слова, ’частицы’ делают все гибким и послушным ходу мысли. Без них, без крайне развитой и широко разветвленной – в конечном счете по-настоящему даже необозримой (как у Платона!) – сферы модальностей дело со словом вообще не идет». И в приписке за день до смерти.» «Мы переводим … никоим образом не’ смысл текста, – ибо смысл непрестанно меняется с нашим толкованием текста и т.о. с временем; но в еще меньшей мере переводим мы и где-то (лишь) терминологическую систему текста – или стилистически-интенциональное в тексте – но, через уверенность интуиции, мы перенимаем что-то…»(Dilthey-Jahrbuch furPhilosophic und Geschichte der Geisteswissenschaften. Hg. von Frithjof Rodi. Bd. 10. GOttingen, 1996, 147-150).
Речь Хайдеггера самообъяснительна, в ней достаточно света для прояснения себя самой и того о чем она. Не случайно он не хотел к своим изданиям указателей и комментариев. Но, как всякая речь, эта тоже требует вслушивания, тем более что она не продолжение привычного дискурса. На первых страницах привыкающего чтения не нужно стремиться сразу к полному пониманию, достаточно одной увлеченности, без которой дело все равно никуда не пойдет. После приблизительного освоения, которого требует вообще любой язык, придет догадка, что здесь не при словах имеется и подлежит отысканию значение, а при мысли, которая сама по себе, свободная, всегда спрашивает и ищет впотьмах, есть слово, только не так, что они терминологически обслуживают мысль, а так, что их впервые выслушивают в полноте их звучания, когда они как бы примериваются к миру. Дойти туда, куда нас тут ведут, без собственного усилия, это все равно как мы воображали бы себя во Фрейбурге, проследив путь по географической карте. Даже вредно читать Хайдеггера, не заметив как можно скорее, что смысл, если уж он у него вообще есть, всегда прост или, вернее, обязательно всегда очищающий, выправляющий нагромождения сознания. Вывести из камер на простор – назначение его «конструкций» в каждом абзаце и в каждой фразе, другим делом он не занят, в тесноте умственных построений ему не интересно. Если что-то в этой книге не выводит к прямому смыслу, прошу винить переводчика и пробовать понять трудное место из параллельных разработок, подготовительных или развертывающих. Нам предлагают не мысленные упражнения и эстетскую задумчивость, а выход в бытие, которое «всегда мое», т.е. нашу главную работу.
Русское слово открывает исканию свои просторы. Но при встрече с немецким оно, придерживая язык и давая высказаться другому, должно как в школе учиться новым ходам, каких может потребовать подвижная мысль. Утомляясь от своеволия, сделавшегося у нас привычным в отношении к «зарубежной» философии, мы все больше убеждаемся в верности переводческих правил Кирилла и Мефодия, Разумеется, для Muglich, например, вместо возможный допустимо было бы иногда писать «посильный».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139