Папы и мамы, будьте бдительны.
— Верю или не верю, — сказал я, — какое это имеет значение?
— Тебе бы главное — устраниться, — махнул он рукой с тяжелым вздохом. — Не думаю, что это возможно.
Господи, велик твой зверинец. Я все еще не даю покоя. Одна-единственная забота: как бы до меня дотянуться. Сейчас последует весь набор. Гражданская пассивность, ирония и отрицание романтики. Все как всегда. Мой миф работает. Меня одолевала постылая, но не дряхлеющая злость.
Мне ли не знать, что их романтика — лживая лирика честолюбия, дудочка уловителя душ, еще одного крысолова из Гаммельна, собравшего в хоровод инфантилов. А прежде всего больное, постыдное, сорвавшееся с цепи тщеславие. Недаром в последнее десятилетие добавилась новая подробность, в известной мере даже комическая — политика стала модным занятием в эзотерической среде. Прежде — с благословения Кобы — фюрерство более полувека подпитывалось и обновлялось самым невежественным плебейством. Ныне — сезон интеллектуалов.
Всякая мода к нам является с опозданием на две генерации. То, что уже давно переварено под идиллическим небом Европы — еще со времен Габриэле д'Анунцио, — достигло на исходе миллениума родимых пределов и, как обычно, в самой карикатурной версии. Может быть, это даже и к лучшему — найди простака, который поверит, что наши ярмарочные плясуны, готовые пройтись нагишом, лишь бы привлечь к себе внимание, — пастыри, мученики, пророки.
Все это я мог бы сказать, но не хотелось его обидеть. Да он и сам давно уж отвык соотносить себя со служителями различных креативных профессий, с высоколобыми индивидами, тем более с их элитарной начинкой. Я промолчал. И слава Богу. Поистине Бог меня уберег. Виктор ушел через несколько дней, внезапно и сразу, в районном отделе социального обеспечения, куда пришел оформлять себе пенсию.
11
Лето пылало. Московский август выдался густым и безветренным. Все стояло, не двигалось, остановилось. Воздух, облака и листва. Машины в безнадежных заторах вросли в кипящий жаром асфальт, точно навек, в раскаленных коробках изнывали водители и пассажиры. Но я безошибочно угадывал приметы невидимой перемены. Копятся где-то за горизонтом тучи, беременные дождями, промозглостью, влажным и знобким туманом. Казалось, сухой и знойный воздух дышит тревогой и угрозой. Может быть, это рыжее солнце не совмещалось в моем сознании с тьмой, опускавшейся на меня.
Я созвонился с Вельяминовой и попросил ее о встрече. Меня убедил старик Безродов. Когда легковерен и дряхл я стал, уговорить меня оказалось гораздо легче, чем в дни моей младости.
Безродов был дьявольски патетичен. Главный аргумент искусителя был и эффектен и эффективен — любой мемуар есть продление жизни, поэтому надо повоевать. Я мог бы поспорить: воспоминание — это не только протяженность воскрешаемого переживания, это еще и его оценка, которая бывает жестокой. Но он не дал мне вставить хоть слово, сказал, что за долгий писательский век он приучился к почти неизбежной вязкой позиционной войне.
«Мы не были так бескомпромиссны, мы поняли: дело не только в слове, а в том, что за ним стоит, и усвоили, что вычеркнутое — остается. Мы отдавали страницы и строки, зато мы спасали наши книги. Поверьте бывалому конформисту — в сущности, между „да“ и „нет“ — дорога длиной в одну уступку. Или — в улыбку, означающую готовность к здоровому коллаборантству. Заметьте, сейчас для вашего блага я, не щадя своей репутации, намеренно лью на себя помои. Вы знаете, что я избегал мелькания в больших кабинетах. Невыносимое слово „престиж“ мне никогда не кружило голову. В прихожих власти большая давка — от толкотни меня тошнило. Но я не бросал новорожденного в мусорный ящик, как мать-проститутка. Не предавал его. Я боролся. Свое дитя нужно отстаивать.
Вам надо встретиться с Вельяминовой, как говорится, увидеть глаза. Я убежден, что в основе коллизии — провинциальная фанаберия. Те, кто попал в столицу поздно, самоутверждаются с вызовом. Вы сейчас взвинчены, раздражены, я вас отлично понимаю. Но будьте снисходительны к даме, к старой периферийной даме, попробуйте понять ее чувства, примерить на себя ее шкуру. Все мы — провинциалы космоса, чахлые ветви с древа познания. Дайте ей некоторую сатисфакцию. Россия прирастает провинцией».
Так он ораторствовал, слишком цветисто, несколько любуясь собою. Прямо еще один Тимотеус, если б не голос, напоминавший культовый хрип Луи Армстронга. Мне стоило усилий сдержаться, не сообщить ему, что и он самоутверждается тоже. Почти как безвестная Вельяминова. Но я не хотел быть неблагодарным. Он искренне болел за меня.
В нашей словесности, как правило, провинция — предмет апологии. Одический тон обычно отпугивает своим холодком, однако провинция вносит в него некий уют, некую домашнюю ноту, демократизирует жанр.
Мир хижинам! Столько умильных страниц отдано этим дремлющим улочкам, старозаветной тишине, неторопливым вечерним беседам. А это самоварное счастье в летнем дворе под раскидистой липой! Эти радушные библиотеки — последний оплот российской духовности! Здесь грудью встречают машинный скрежет вестернизированной цивилизации.
А гений местности, долгожитель, обитающий в истории края, как в собственной спаленке, и стерегущий, точно одноименный эсминец, эти традиции и легенды!..
И — девушка! Разумеется, девушка, без девушки тут не обойтись — учительница начальной школы или сестра из поликлиники, чудо с фиалковыми глазами! Путник, изверившийся в соблазнах сексуального переворота, в расчетливой страсти феминисток и прочих фурий, обманутый странник, сын блуда — есть дом, где тебя ждут.
В юные годы я мало ездил, мне оставалось лишь верить на слово, что в этих заповедниках бьется застенчивое сердце России. С течением времени все изменилось — не раз и не два покидал я столицу и, исполняя свои обязанности, подолгу живал в городках, являвших собой истоки и корни. И мало-помалу стал утрачивать ту детскую размягченность взгляда, с которой когда-то воспринимал нужники под открытым небом. Поэзия скудости и запустения уже не умиляла, не трогала, скорее, ожесточала меня.
Дольше всего во мне сохранялась школярская книжная убежденность, что все эти темные стороны быта, в сущности, ничего не стоят — важен единственно горний свет, который исходит от аборигенов. Прямые души непритязательны. Но оказалось, что это не так. Прямые души весьма остры. Об эти души легко порезаться.
Естественно, что по роду деятельности я прежде всего расширял впечатления, знакомясь с туземной уголовщиной. Она поражала не только лютостью, но еще больше — необъяснимостью. Преступнику сплошь и рядом не требовалось даже подобия мотива. Моя адвокатская многоопытность порой пасовала пред этой скукой, этим безмятежным покоем и равнодушием к содеянному. Впору было, махнув рукой, пролепетать, обращаясь к судьям: сказать мне вам нечего, будьте милостивы, ибо не ведают, что творят.
Но если и отвлечься от выродков, ставших моими подзащитными, и вообще — от всякой экстремы, общение с мирными обывателями также принесло мне открытия.
Понятно, что в родном мегаполисе я часто встречался с его гостями, но я полагал, что под нашим небом они теряют свое богатство и даже хотят его потерять — оно их тяготит, словно девственность.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
— Верю или не верю, — сказал я, — какое это имеет значение?
— Тебе бы главное — устраниться, — махнул он рукой с тяжелым вздохом. — Не думаю, что это возможно.
Господи, велик твой зверинец. Я все еще не даю покоя. Одна-единственная забота: как бы до меня дотянуться. Сейчас последует весь набор. Гражданская пассивность, ирония и отрицание романтики. Все как всегда. Мой миф работает. Меня одолевала постылая, но не дряхлеющая злость.
Мне ли не знать, что их романтика — лживая лирика честолюбия, дудочка уловителя душ, еще одного крысолова из Гаммельна, собравшего в хоровод инфантилов. А прежде всего больное, постыдное, сорвавшееся с цепи тщеславие. Недаром в последнее десятилетие добавилась новая подробность, в известной мере даже комическая — политика стала модным занятием в эзотерической среде. Прежде — с благословения Кобы — фюрерство более полувека подпитывалось и обновлялось самым невежественным плебейством. Ныне — сезон интеллектуалов.
Всякая мода к нам является с опозданием на две генерации. То, что уже давно переварено под идиллическим небом Европы — еще со времен Габриэле д'Анунцио, — достигло на исходе миллениума родимых пределов и, как обычно, в самой карикатурной версии. Может быть, это даже и к лучшему — найди простака, который поверит, что наши ярмарочные плясуны, готовые пройтись нагишом, лишь бы привлечь к себе внимание, — пастыри, мученики, пророки.
Все это я мог бы сказать, но не хотелось его обидеть. Да он и сам давно уж отвык соотносить себя со служителями различных креативных профессий, с высоколобыми индивидами, тем более с их элитарной начинкой. Я промолчал. И слава Богу. Поистине Бог меня уберег. Виктор ушел через несколько дней, внезапно и сразу, в районном отделе социального обеспечения, куда пришел оформлять себе пенсию.
11
Лето пылало. Московский август выдался густым и безветренным. Все стояло, не двигалось, остановилось. Воздух, облака и листва. Машины в безнадежных заторах вросли в кипящий жаром асфальт, точно навек, в раскаленных коробках изнывали водители и пассажиры. Но я безошибочно угадывал приметы невидимой перемены. Копятся где-то за горизонтом тучи, беременные дождями, промозглостью, влажным и знобким туманом. Казалось, сухой и знойный воздух дышит тревогой и угрозой. Может быть, это рыжее солнце не совмещалось в моем сознании с тьмой, опускавшейся на меня.
Я созвонился с Вельяминовой и попросил ее о встрече. Меня убедил старик Безродов. Когда легковерен и дряхл я стал, уговорить меня оказалось гораздо легче, чем в дни моей младости.
Безродов был дьявольски патетичен. Главный аргумент искусителя был и эффектен и эффективен — любой мемуар есть продление жизни, поэтому надо повоевать. Я мог бы поспорить: воспоминание — это не только протяженность воскрешаемого переживания, это еще и его оценка, которая бывает жестокой. Но он не дал мне вставить хоть слово, сказал, что за долгий писательский век он приучился к почти неизбежной вязкой позиционной войне.
«Мы не были так бескомпромиссны, мы поняли: дело не только в слове, а в том, что за ним стоит, и усвоили, что вычеркнутое — остается. Мы отдавали страницы и строки, зато мы спасали наши книги. Поверьте бывалому конформисту — в сущности, между „да“ и „нет“ — дорога длиной в одну уступку. Или — в улыбку, означающую готовность к здоровому коллаборантству. Заметьте, сейчас для вашего блага я, не щадя своей репутации, намеренно лью на себя помои. Вы знаете, что я избегал мелькания в больших кабинетах. Невыносимое слово „престиж“ мне никогда не кружило голову. В прихожих власти большая давка — от толкотни меня тошнило. Но я не бросал новорожденного в мусорный ящик, как мать-проститутка. Не предавал его. Я боролся. Свое дитя нужно отстаивать.
Вам надо встретиться с Вельяминовой, как говорится, увидеть глаза. Я убежден, что в основе коллизии — провинциальная фанаберия. Те, кто попал в столицу поздно, самоутверждаются с вызовом. Вы сейчас взвинчены, раздражены, я вас отлично понимаю. Но будьте снисходительны к даме, к старой периферийной даме, попробуйте понять ее чувства, примерить на себя ее шкуру. Все мы — провинциалы космоса, чахлые ветви с древа познания. Дайте ей некоторую сатисфакцию. Россия прирастает провинцией».
Так он ораторствовал, слишком цветисто, несколько любуясь собою. Прямо еще один Тимотеус, если б не голос, напоминавший культовый хрип Луи Армстронга. Мне стоило усилий сдержаться, не сообщить ему, что и он самоутверждается тоже. Почти как безвестная Вельяминова. Но я не хотел быть неблагодарным. Он искренне болел за меня.
В нашей словесности, как правило, провинция — предмет апологии. Одический тон обычно отпугивает своим холодком, однако провинция вносит в него некий уют, некую домашнюю ноту, демократизирует жанр.
Мир хижинам! Столько умильных страниц отдано этим дремлющим улочкам, старозаветной тишине, неторопливым вечерним беседам. А это самоварное счастье в летнем дворе под раскидистой липой! Эти радушные библиотеки — последний оплот российской духовности! Здесь грудью встречают машинный скрежет вестернизированной цивилизации.
А гений местности, долгожитель, обитающий в истории края, как в собственной спаленке, и стерегущий, точно одноименный эсминец, эти традиции и легенды!..
И — девушка! Разумеется, девушка, без девушки тут не обойтись — учительница начальной школы или сестра из поликлиники, чудо с фиалковыми глазами! Путник, изверившийся в соблазнах сексуального переворота, в расчетливой страсти феминисток и прочих фурий, обманутый странник, сын блуда — есть дом, где тебя ждут.
В юные годы я мало ездил, мне оставалось лишь верить на слово, что в этих заповедниках бьется застенчивое сердце России. С течением времени все изменилось — не раз и не два покидал я столицу и, исполняя свои обязанности, подолгу живал в городках, являвших собой истоки и корни. И мало-помалу стал утрачивать ту детскую размягченность взгляда, с которой когда-то воспринимал нужники под открытым небом. Поэзия скудости и запустения уже не умиляла, не трогала, скорее, ожесточала меня.
Дольше всего во мне сохранялась школярская книжная убежденность, что все эти темные стороны быта, в сущности, ничего не стоят — важен единственно горний свет, который исходит от аборигенов. Прямые души непритязательны. Но оказалось, что это не так. Прямые души весьма остры. Об эти души легко порезаться.
Естественно, что по роду деятельности я прежде всего расширял впечатления, знакомясь с туземной уголовщиной. Она поражала не только лютостью, но еще больше — необъяснимостью. Преступнику сплошь и рядом не требовалось даже подобия мотива. Моя адвокатская многоопытность порой пасовала пред этой скукой, этим безмятежным покоем и равнодушием к содеянному. Впору было, махнув рукой, пролепетать, обращаясь к судьям: сказать мне вам нечего, будьте милостивы, ибо не ведают, что творят.
Но если и отвлечься от выродков, ставших моими подзащитными, и вообще — от всякой экстремы, общение с мирными обывателями также принесло мне открытия.
Понятно, что в родном мегаполисе я часто встречался с его гостями, но я полагал, что под нашим небом они теряют свое богатство и даже хотят его потерять — оно их тяготит, словно девственность.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22