Затем Майкл Робартис облачил меня и облачился сам в одеяния, очертаниями напоминающими те, что носили в Греции и Египте, однако багрянец их свидетельствовал о жизни более страстной, чем та, которую ведала античность; в ладонь мне он вложил небольшую бронзовую курильницу в форме розы, сработанную современным ремесленником, и велел открыть небольшую дверь напротив той, через которую я попал в эту комнату.
Я положил ладонь на ручку, но едва я это сделал, как дым благовоний – возможно, виной тому таинственные чары моего наставника, – вновь погрузил меня в грезы: я привиделся себе маской, лежащей на прилавке какой-то восточной лавки. Множество посетителей – глаза их были столь ярки и безучастны, что я знал: они не люди, а нечто иное и большее, – вошли и стали примерять меня на себя, покуда, рассмеявшись, не зашвырнули в дальний угол; однако наваждение минуло в одно мгновение, ибо когда я очнулся, рука моя все так же покоилась на ручке двери. Открыв дверь, я обнаружил за ней изумительной красоты галерею: по стенам ее тянулись мозаичные изображения богов, не менее прекрасные, но куда менее аскетично-суровые, чем мозаики баптистерия в Равенне; цвет, преобладающий в каждой мозаике, был, несомненно, символическим цветом, присущим тому или иному богу, и перед каждым изображением висела того же цвета лампада, источавшая странный аромат. Я шел от одной мозаики к другой, в глубине души изумляясь, как же горсточке энтузиастов в столь удаленном месте удалось претворить всю эту красоту в реальность – перед лицом столь великого богатства, утаенного от света, я был почти готов поверить в материальную алхимию; с каждым моим шагом дым курильницы, стелящийся в воздухе, менял свою окраску.
Я остановился: путь мне преграждала резная бронзовая дверь: казалось, один за другим на меня накатывают морские валы, а сквозь них проглядывают смутно угадываемые – и тем более ужасающие личины. Судя по всему, кто-то, находившийся с той стороны двери, слышал наши шаги, потому что раздался оклик: "Подошла ли к концу работа, что вершит Негасимое Пламя?" – и Майкл Робартис произнес в ответ: "Это золото – из атанора, золото без изъяна". Дверь отворилась: мы оказались в просторной круглой зале, среди одетых в багрянец мужчин и женщин, медленно кружащихся в танце. Со сводов зала на нас смотрела огромная мозаичная роза; стены были выложены мозаиками на сюжет битвы богов и ангелов: боги переливались цветами рубина и сапфира, ангелы же изображались блекло-серым цветом, ибо, – прошептал Майкл Робартис, – они отреклись от своей божественной природы и убоялись обнаженности сердца, обреченного на одиночество, убоялись любви – и все ради бога смирения и скорби.
Своды залы поддерживали колонны, – они аркадой опоясывали помещение, зачаровывая взгляд необычностью форм: казалось, божества ветра, подхваченные горячечным водоворотом запредельного, нечеловеческого танца, устремились ввысь под звуки труб и цимбал; из сгустка вихрящихся очертаний выступали простертые к нам руки, служившие подставками для курильниц. Мне было велено вложить мою курильницу в одну из этих протянутых ладоней и присоединиться к танцующим, и вот, обернувшись, я увидел , что пол выложен зеленым камнем, и в центре его – мозаика: дымчато-серое, едва различимое изображение Распятия Христова. Когда же я спросил Робартиса, что это значит, он ответил, что члены Ордена желают "попирать Его единство своими бесчисленными подошвами".
Танец длился, подобно волнам, подступая к центру залы, чтобы отхлынуть вновь – и узор его повторял рисунок лепестков розы над головой, и лился звук невидимых инструментов, что пришли из глубины времен – никогда прежде не слышал я им подобных; с каждым мгновением неистовство нарастало, покуда, казалось, все вихри мира не пробудились под нашими ногами. Я выбился из сил, отошел и встал у колонны, наблюдая, как зарождаются и распадаются фигуры танца, подобные языкам мятущегося пламени; постепенно я погрузился в полузабытье, когда же очнулся, моему взору предстало зрелище кружащихся, медленно оседая в отяжелевшем от благовонного дыма воздухе, лепестков гигантской розы, – не мозаики, но сонма живых существ, обретающих облик по мере приближения к полу – облик невиданной красоты. Коснувшись пола, они присоединялись к танцующим: сперва прозрачные, словно дым, с каждым шагом они приобретали все более четкую форму, и вот я уже мог различать лица богов – прекрасные греческие и величественные римские лики; имена иных я мог угадать: по жезлу в руке, по птице, парящей над головой.
И вот уже смертная персть шла в танце рядом с бессмертной плотью; в смятенных взорах, устремленных навстречу невозмутимым бездонно-темным взглядам, горел огонь бесконечного желания, – так смотрит тот, кто, наконец, после неисчислимых скитаний, обрел утраченную любовь своей юности. Порой, на одно лишь мгновение, я видел одинокую призрачную фигуру, скользящую среди танцоров лицо ее скрывала накидка, в руке был зажат призрачный факел, – она проплывала, как сон во сне, как тень тени, и пониманием, рожденным из истока, что глубже, чем мысль, я знал: это – сам Эрос, как знал и то, что он скрывает свой лик, так как ни один мужчина и ни одна женщина от начала веков не познали, что же есть любовь, не заглянули ему в глаза, ибо Эрос единственное из божеств, которое и бог, и дух, и в страстях, насылаемых им, никогда не проявлена его сущность, хоть и внятны смертному сердцу его нашептывания. Ибо, если человек любит благородной любовью, он познает любовь через жалость, не ведающую утоления, и доверие, не знающее слов, и сочувствие, не ведающее конца; если же любовь его – низка, то дано ему познать ее в неистовстве ревности, внезапности ненависти и неизбывности желания; но так ли, иначе – она является ему, скрытая под покровом, и никогда не познает человек любви в чистой ее наготе.
И покуда так стоял я, погруженный в свои мысли, воззвал ко мне голос из среды танцоров, облаченных в багрянец: "В круг, в круг, нельзя уклоняться от танца; в круг! в круг! богам, чтобы стать плотью, нужна пища наших сердец, " – и я не успел даже отозваться, как непостижимая волна страсти, казалось, то сама душа танца, что колышется в наших душах, накрыла меня и увлекла в центр хоровода. Я танцевал с бессмертной, величавой женщиной: волосы ее были убраны черными лилиями, плавные жесты казались исполненными мудростью, которая глубже, чем межзвездная тьма, – мудростью и любовью, равной любви, что реяла над водами в начале времен; и мы танцевали и танцевали, и дым благовоний струился над нами, обволакивал нас, словно мы покоились в самой сердцевине мира, и, казалось, прошли века, и бури пробудились и отбушевав, умерли в складках наших одеяний, в короне ее тяжелых волос.
Внезапно я опомнился: веки женщины ни разу не дрогнули, лилии не обронили ни единого лепестка, не колыхнулись – и тут я с ужасом осознал, что танцую с кем-то, кто не человек, но – больше или меньше человека, – кто пьет мою душу, как вол пьет придорожную лужу; и я упал, и тьма накрыла меня.
V
Очнулся я внезано, словно что-то меня толкнуло: я лежал на грубо раскрашенном полу, на спине, так что видел над собой низкий потолок с намалеванной в центре розой; стены помещения были покрыты наполовину законченными фресками.
1 2 3 4 5 6 7
Я положил ладонь на ручку, но едва я это сделал, как дым благовоний – возможно, виной тому таинственные чары моего наставника, – вновь погрузил меня в грезы: я привиделся себе маской, лежащей на прилавке какой-то восточной лавки. Множество посетителей – глаза их были столь ярки и безучастны, что я знал: они не люди, а нечто иное и большее, – вошли и стали примерять меня на себя, покуда, рассмеявшись, не зашвырнули в дальний угол; однако наваждение минуло в одно мгновение, ибо когда я очнулся, рука моя все так же покоилась на ручке двери. Открыв дверь, я обнаружил за ней изумительной красоты галерею: по стенам ее тянулись мозаичные изображения богов, не менее прекрасные, но куда менее аскетично-суровые, чем мозаики баптистерия в Равенне; цвет, преобладающий в каждой мозаике, был, несомненно, символическим цветом, присущим тому или иному богу, и перед каждым изображением висела того же цвета лампада, источавшая странный аромат. Я шел от одной мозаики к другой, в глубине души изумляясь, как же горсточке энтузиастов в столь удаленном месте удалось претворить всю эту красоту в реальность – перед лицом столь великого богатства, утаенного от света, я был почти готов поверить в материальную алхимию; с каждым моим шагом дым курильницы, стелящийся в воздухе, менял свою окраску.
Я остановился: путь мне преграждала резная бронзовая дверь: казалось, один за другим на меня накатывают морские валы, а сквозь них проглядывают смутно угадываемые – и тем более ужасающие личины. Судя по всему, кто-то, находившийся с той стороны двери, слышал наши шаги, потому что раздался оклик: "Подошла ли к концу работа, что вершит Негасимое Пламя?" – и Майкл Робартис произнес в ответ: "Это золото – из атанора, золото без изъяна". Дверь отворилась: мы оказались в просторной круглой зале, среди одетых в багрянец мужчин и женщин, медленно кружащихся в танце. Со сводов зала на нас смотрела огромная мозаичная роза; стены были выложены мозаиками на сюжет битвы богов и ангелов: боги переливались цветами рубина и сапфира, ангелы же изображались блекло-серым цветом, ибо, – прошептал Майкл Робартис, – они отреклись от своей божественной природы и убоялись обнаженности сердца, обреченного на одиночество, убоялись любви – и все ради бога смирения и скорби.
Своды залы поддерживали колонны, – они аркадой опоясывали помещение, зачаровывая взгляд необычностью форм: казалось, божества ветра, подхваченные горячечным водоворотом запредельного, нечеловеческого танца, устремились ввысь под звуки труб и цимбал; из сгустка вихрящихся очертаний выступали простертые к нам руки, служившие подставками для курильниц. Мне было велено вложить мою курильницу в одну из этих протянутых ладоней и присоединиться к танцующим, и вот, обернувшись, я увидел , что пол выложен зеленым камнем, и в центре его – мозаика: дымчато-серое, едва различимое изображение Распятия Христова. Когда же я спросил Робартиса, что это значит, он ответил, что члены Ордена желают "попирать Его единство своими бесчисленными подошвами".
Танец длился, подобно волнам, подступая к центру залы, чтобы отхлынуть вновь – и узор его повторял рисунок лепестков розы над головой, и лился звук невидимых инструментов, что пришли из глубины времен – никогда прежде не слышал я им подобных; с каждым мгновением неистовство нарастало, покуда, казалось, все вихри мира не пробудились под нашими ногами. Я выбился из сил, отошел и встал у колонны, наблюдая, как зарождаются и распадаются фигуры танца, подобные языкам мятущегося пламени; постепенно я погрузился в полузабытье, когда же очнулся, моему взору предстало зрелище кружащихся, медленно оседая в отяжелевшем от благовонного дыма воздухе, лепестков гигантской розы, – не мозаики, но сонма живых существ, обретающих облик по мере приближения к полу – облик невиданной красоты. Коснувшись пола, они присоединялись к танцующим: сперва прозрачные, словно дым, с каждым шагом они приобретали все более четкую форму, и вот я уже мог различать лица богов – прекрасные греческие и величественные римские лики; имена иных я мог угадать: по жезлу в руке, по птице, парящей над головой.
И вот уже смертная персть шла в танце рядом с бессмертной плотью; в смятенных взорах, устремленных навстречу невозмутимым бездонно-темным взглядам, горел огонь бесконечного желания, – так смотрит тот, кто, наконец, после неисчислимых скитаний, обрел утраченную любовь своей юности. Порой, на одно лишь мгновение, я видел одинокую призрачную фигуру, скользящую среди танцоров лицо ее скрывала накидка, в руке был зажат призрачный факел, – она проплывала, как сон во сне, как тень тени, и пониманием, рожденным из истока, что глубже, чем мысль, я знал: это – сам Эрос, как знал и то, что он скрывает свой лик, так как ни один мужчина и ни одна женщина от начала веков не познали, что же есть любовь, не заглянули ему в глаза, ибо Эрос единственное из божеств, которое и бог, и дух, и в страстях, насылаемых им, никогда не проявлена его сущность, хоть и внятны смертному сердцу его нашептывания. Ибо, если человек любит благородной любовью, он познает любовь через жалость, не ведающую утоления, и доверие, не знающее слов, и сочувствие, не ведающее конца; если же любовь его – низка, то дано ему познать ее в неистовстве ревности, внезапности ненависти и неизбывности желания; но так ли, иначе – она является ему, скрытая под покровом, и никогда не познает человек любви в чистой ее наготе.
И покуда так стоял я, погруженный в свои мысли, воззвал ко мне голос из среды танцоров, облаченных в багрянец: "В круг, в круг, нельзя уклоняться от танца; в круг! в круг! богам, чтобы стать плотью, нужна пища наших сердец, " – и я не успел даже отозваться, как непостижимая волна страсти, казалось, то сама душа танца, что колышется в наших душах, накрыла меня и увлекла в центр хоровода. Я танцевал с бессмертной, величавой женщиной: волосы ее были убраны черными лилиями, плавные жесты казались исполненными мудростью, которая глубже, чем межзвездная тьма, – мудростью и любовью, равной любви, что реяла над водами в начале времен; и мы танцевали и танцевали, и дым благовоний струился над нами, обволакивал нас, словно мы покоились в самой сердцевине мира, и, казалось, прошли века, и бури пробудились и отбушевав, умерли в складках наших одеяний, в короне ее тяжелых волос.
Внезапно я опомнился: веки женщины ни разу не дрогнули, лилии не обронили ни единого лепестка, не колыхнулись – и тут я с ужасом осознал, что танцую с кем-то, кто не человек, но – больше или меньше человека, – кто пьет мою душу, как вол пьет придорожную лужу; и я упал, и тьма накрыла меня.
V
Очнулся я внезано, словно что-то меня толкнуло: я лежал на грубо раскрашенном полу, на спине, так что видел над собой низкий потолок с намалеванной в центре розой; стены помещения были покрыты наполовину законченными фресками.
1 2 3 4 5 6 7