Я видел массивные стволы пихт, рухнувшие много лет назад, — груды биомассы — отвердевшие небеса, закаленные небом, столетия копившие питательные вещества, даруемые свыше, которые теперь вскармливали грибы и ряды молоденьких пихт, протянувшиеся вдоль упавших гигантов. Я попытался сосчитать годовые кольца на одном дереве, но сдался где-то на подходе к средним векам, прежде чем достичь времен Римской империи или рождения Христа.
Подлесок был пышный, сырой. Ворсистые клочья бледно-зеленого мха, который еще называют «стариковская борода», мягко касались моих щек. Я все дальше и дальше углублялся в это живое нутро, в этот мозг, воображая рукотворные звуки, котгрых — я знал — здесь быть не может, с трудом веря в то, что на свете может существовать настоящая тишина.
Побродив по лесу около часа, я разбил палатку под хвойным деревом, похожим на огромного языческого идола, кора его была шершавой и темно-серой, как акулья кожа. Чуть пониже протекал ручей — чистый, свежий. Итак, разбив палатку, я заполз в нее, когда небо стало темнеть, обдумывая свой рассказ, готовясь присоединиться к миру деревьев, к их грузному, стоячему сну.
Такова моя история вплоть до сего момента. Теперь я лежу на животе, вглядываясь в темный мокрый мир, плотнее кутаясь в одеяло, куря сигарету и понимая, что это конец какой-то части моей жизни, но также и начало — начало некоей неведомой тайны, которая очень скоро откроется мне. Я должен лишь просить и молиться.
Я гашу сигарету, закрываю палатку и ложусь на спину, теперь от земли меня отделяет только клеенчатое днище. Я закрываю глаза и готовлюсь уснуть, но чувствую, как что-то острое уткнулось мне в позвоночник.
Выпростав руку наружу, под дождь, и засунув ее под низ палатки, я вытаскиваю какой-то маленький предмет. Убрав руку внутрь, я ощупываю его — это сосновая шишка. Я обнюхиваю ее, холодную и мокрую, и прижимаю к щеке. Потом снова высовываю руку наружу и зарываю шишку в землю, прямо под собой.
Время подобно росту деревьев. Я усну на тысячу лет, а когда проснусь, могучие, опушенные хвоей ветви вознесут меня высоко-высоко в небо.
А теперь утро.
Завернувшись в свое серое одеяло, я выползаю из палатки и смотрю вверх, на верхушки деревьев. Оттуда доносится птичье пенье. Кто это — стрижи? Крапчатые зорянки? Небо прояснилось и поголубело.
Я съел несколько рицевских крекеров и плитку шоколада, и во рту безнадежно пересохло. По-прежнему замотанный в одеяло, в деловом костюме, я спускаюсь по мягкому мху на берег ручья, протекавшего чуть ниже того места, где я поставил палатку. Прозрачная вода струится по усыпанному галькой руслу; черная ольха обосновалась рядом с глубоким затоном, в котором мелькают косяки мелкой рыбешки, переменчивые, как настроение.
Встав на колени, я глотками пью воду из затона. Потом поднимаю голову и гляжу в просвет между деревьев. Я вижу светящееся в небе солнце — вращающийся огненный шар, похожий на горящий баскетбольный мяч на кончике пальца. Это то же солнце — тот же пламенный диск, что освещал дни моей юности, — плавательные бассейны, конструкторы «лего», крафтовские обеды, торговые центры, предместья, телепередачи и книги об Энди Уорхоле. Это огненный шар, который сейчас светит на Марка, обжигая его кожу, пробуждая к жизни. Это огонь, который светит на Стейси, которой жарко и из-за этого хочется выпить. Это огонь, который светит на Дану, огонь, который однажды дождем разрушений обрушится на его вселенную. И это тот же огонь, который светит на дом Джули, который загоняет ее детей играть под разбрызгиватель. Это тот же огонь, что питает деревья, которые сажает Тодд. И это то же солнце, которого избегает Кристи с ее нежной кожей, чтобы остаться хорошенькой и встретить мужчину, которого она полюбит навсегда.
Я в упор гляжу на этот вращающийся огненный шар — огонь, который сжигает и растапливает зиму, — совсем не боясь, что он меня ослепит. Я скидываю одеяло, складываю его и оставляю на теплых камнях у воды. Потом снимаю ботинки, носки и опускаю ноги в воду, и — ух! — какая она холодная.
Я раздеваюсь и вхожу в пруд рядом с бормочущим потоком, ступая по отполированным камням и воде, такой прозрачной, что, кажется, ее вообще нет.
Кожа у меня серая — я мало бывал на солнце, редко купался. А вода и вправду такая холодная, эта вода, которая только вчера льдинами лежала на вершинах гор. Но я не обращаю никакого внимания на боль, которую причиняет холод. Я кладу снятые брюки, рубашку, галстук и нижнее белье на каменистую отмель рядом с одеялом.
Бегущий сверху поток ревет.
И какой это рев! Он сродни голосу, которому ведома одна только весть, одна истина — никогда не иссякающая, как рукоплескания и приветственные крики горожан во время коронации их короля, собравшейся на инаугурацию толпы, приветствующей надежду, воплощенную в том единственном голосе, который вот-вот заговорит с ними.
А теперь открою вам свой секрет.
Я поведаю его вам в такой сердечной простоте, какой мне уже вряд ли когда удастся достичь, поэтому молю о том, чтобы, слушая мои слова, вы сидели в тихой, спокойной комнате. Секрет мой в том, что мне нужен Бог — что я болен, устал и больше не могу один. Мне нужен Бог, который помог бы мне давать, так как, похоже, я больше не способен давать; который помог бы мне быть добрым, так как, похоже, я больше не способен к доброте; который помог бы мне любить, так как, похоже, я утратил способность любить.
Я все глубже и глубже захожу в стремительно текущую воду. Яички съеживаются. Вода затекает в ямку пупка и холодом обжигает грудь, руки, шею. Она достигает рта, носа, ушей, и рев ее такой громкий — этот рев, эти рукоплескания.
Эти руки — руки, которые исцеляют; руки, которые поддерживают; руки, которых мы желаем, потому что они лучше, чем само желание.
Я полностью погружаюсь в воду. Обхватываю колени руками, забываю о силе тяготения и плаваю в затоне, и даже здесь, под водой, слышу ее рев, рев рукоплесканий.
Эти руки — руки, которые пестуют, руки, которые придают форму; руки, которые касаются губ, губы, которые произносят слова — слова, возвещающие нам о том, что мы — единое целое.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28