Он представлял, как лавина сжиженного металла обрушивается из-за скал, он борется, но металл слишком горяч, кипит, плавит все, испаряет. Нет сил сопротивляться, одна надежда — Крюгер. Где этот чертов Крюгер, почему не поможет отодвинуть гору?.. Уходит сознание. Эксперимент… «Стремительный»…
Его волокли куда-то по наклонному ходу. Еще не перестав изображать страдание, Маневич ощутил огромный прилив радости. Жив! Крюгер бесформенной глыбой копошился рядом, в нем не было уже ничего человеческого, все целесообразно и остроумно — вот ведь какие шары для ползания себе отрастил, чертяка! А поодаль — вприпрыжку, ползком, вперевалку — суетились ругеры. Крюгер беспокойно замахал шарами-конечностями, и Маневич сказал:
— Это же ругеры…
Крюгер понял. Он опустился на землю, присосался к стене, отдыхал. Маневич подумал о Шаповале и полез наверх.
— Ты что? — спросил Крюгер.
— Связь, — коротко объяснил Маневич. Он выполз на поверхность, и сразу два голоса забились в сознании, перебивая друг друга. Маневич не слушал, что они говорят, он настроил мозг на передачу и сказал громко, а ветер разнес его слова, отразив от скал, камней, лавы, урагана и самого неба:
— Нам очень хорошо сейчас, Шаповал…
x x x
Мухин размечтался. Он прошел больше половины пути, времени было достаточно. Ему, в общем, повезло: горную цепь он миновал по руслу лавового ручья. Он шел, по шею погрузившись в поток, течение подталкивало его в спину, медленно качало из стороны в сторону. Иногда он ложился на поверхность лавы, шевелил ногами, ловил пузыри газа и плыл, плыл — как плот по реке. После недавнего урагана атмосфера была густой, пыльной, видно было плохо, что в оптике, что в инфрасвете, и Мухин ориентировался больше на слух. Слышно было многое: тихий шелест песчаной струи, стекавшей с близкой вершины, мягкие всплески лопавшихся в лаве пузырьков, скрип камней о дно потока и где-то впереди — монотонный гул. Ручей доходил до уступа и срывался на несколько метров вниз. Там, должно быть, растекалось густеющее озерцо, в котором не так горячо, как здесь. Лава текла медленно. Мухин не торопился. Лежал, думал.
Дышать легко, углекислота приятно щекочет горло, и запах кажется не таким прогорклым, как в начале, — есть в нем своеобразный аромат. Тело совершенно, и чего бы ни захотел Мухин, управляющие гены поддержат его. Захочу — и стану волком. А захочу — камнем лежачим. Конечно, если случится то, что с Крюгером… На Венере Шаповал успеет принять меры, поднять на борт, а если приступ начнется у ребят там, на Уране… Ативазия. Мухин услышал это слово год назад. Он был последним в группе. Все уже тренировались, а Мухин проходил комиссии. Ему казалось, что он неизлечимо болен, — его изучали раз десять, и Шаповал удрученно качал головой. А потом Мухин случайно узнал: дело было не в нем, а в его матери. Крюгер был сиротой, отец Маневича — известный астрофизик, открывший коллапсар в системе Проциона, — не возражал против выбора сына. С Мухиным было хуже. Мать и слышать не хотела о вариаторах, страшилась всего, связанного с Шаповалом. Бог знает что наговорили ей об испытателях. И будто они, раз изменившись, больше не вернутся к человеческому облику, и будто у них атрофируются лучшие стремления, и так далее и тому подобное. В общем — жертвы науки… Мать верила, и Шаповал медлил. Потом она согласилась. Что Шаповал сказал ей, Мухин не знал, но она перестала возражать.
Мухин легко перенес операцию и к тренировкам приступил позже всех.
— Вы будете самым совершенным среди вариаторов, — сказал ему Шаповал. — Ваша УГС-2 рассчитана на максимальную автономию. Отсюда — меньше сознательных усилий при перестройке, больше времени для исследований.
Мухин увлекся теорией, написал несколько статей о возможностях модифицированных УГС. Сделал сообщение о работе в комитете ЮНЕСКО. Годдард сидел тогда в первом ряду и смотрел то ли с сожалением, то ли с каким-то скрытым упреком.
— Вы надеетесь создать информационно идеальное существо, — сказал тогда Годдард недружелюбно. — Идеально динамичное, идеально устойчивое, идеально долговечное. А нужно создавать идеально счастливое…
До чего он ортодоксален, подумал Мухин. Годдард просто стар для того, чтобы понять: человек полностью использовал силу своего духа. Мысль может все — создавать шедевры живописи и проекты изумительных по легкости конструкций. Можно системой упражнений развить фантазию и предвидеть будущие открытия. И при этом не иметь никакой власти над собой. Заболела нога — иди к врачу. Хочешь на морское дно — надевай акваплав. Пробежал марафонскую дистанцию — лежи, высунув язык, и думай о несовершенстве тела… Идея Шаповала в этом смысле гениальна, и Мухину невероятно повезло, что выбрали его.
Для тренировок приспособили полигон химического комбината, и Мухин гулял несколько суток по не очень уютной камере, дышал то хлором, то серой, то парами свинца. Перестраиваться нужно было в считанные минуты, Шаповал с каждым днем все чаще менял атмосферу, и Мухин едва успевал фиксировать свои ощущения. Выйдя из камеры, он удивил Шаповала, поморщившись и заявив, что у них тут неприятно пахнет. И как они выдерживают?
— Очень свежо, — сказал Шаповал. — Видите, гроза?
Мухин видел. И вспоминал. В хлорной атмосфере дышалось легче. Приходилось перекачивать через легкие огромное количество воздуха, и каждая его молекула неуловимо пахла чем-то с детства знакомым: парным молоком (до смерти отца Мухины жили в деревне) или очень свежим хлебом, когда он еще горяч и корка хрустит на зубах…
Качественно мозг не менялся, но Мухин стал понимать, что недавние увлечения его больше не трогают. Он и теперь слушал Моцарта, смотрел картины Врубеля, стучал на старом отцовском пианино, но хотел большего. В Моцарте ему недоставало свежести гармоний, не хватало прозрачности. Врубель писал слишком уж прямолинейно, будто школьник на уроке композиции. А пианино издавало столько фальшивых обертонов, что Мухин приходил в отчаяние. Попробовал писать музыку сам, но был, как ему казалось, бездарен. Один лишь Шаповал слушал его опусы без содрогания, а Мишка Орлов, один из ребят, которые ждут сейчас на Луне-главной старта к Урану, как-то сказал:
— Неплохо, но ты слишком торопишься. Хочешь рассказать в музыке о том, чего и сам еще не понимаешь. Мы, вариаторы, испытываем совершенно новые ощущения, и мозг должен не только привыкнуть к ним, нужно еще придумать символы для этих ощущений. А ты пытаешься все свести к обычным звукам…
Ручей сделал резкий поворот, и Мухина прибило к берегу. Он вылез на рыхлую почву, лег, положив под голову верхнюю пару рук. В небе что-то неуловимо изменилось. Будто дуновение пронеслось под кромкой туч. Закружилось тихим звоном, рассыпалось у ног Мухина.
Из блеклой жижи облаков вынырнули легкие прозрачные полотнища. Мухин понял: они вообще не видны в оптике, отражают далекий инфрасвет, что-то рядом с радиоволнами. Я должен увидеть, подумал Мухин, и тело послушно отозвалось, горы погрузились в дымку, а ручей запылал, освещая своим теплом полнеба. Полотнища высветились ярко, будто вспыхнула бумага и загорелась, съеживаясь и потрескивая. Яркие листы легко планировали к земле и снова взмывали под облака, распрямлялись в тонкий блин и сморщивались, отталкиваясь от воздушных уплотнений.
1 2 3 4 5 6 7 8
Его волокли куда-то по наклонному ходу. Еще не перестав изображать страдание, Маневич ощутил огромный прилив радости. Жив! Крюгер бесформенной глыбой копошился рядом, в нем не было уже ничего человеческого, все целесообразно и остроумно — вот ведь какие шары для ползания себе отрастил, чертяка! А поодаль — вприпрыжку, ползком, вперевалку — суетились ругеры. Крюгер беспокойно замахал шарами-конечностями, и Маневич сказал:
— Это же ругеры…
Крюгер понял. Он опустился на землю, присосался к стене, отдыхал. Маневич подумал о Шаповале и полез наверх.
— Ты что? — спросил Крюгер.
— Связь, — коротко объяснил Маневич. Он выполз на поверхность, и сразу два голоса забились в сознании, перебивая друг друга. Маневич не слушал, что они говорят, он настроил мозг на передачу и сказал громко, а ветер разнес его слова, отразив от скал, камней, лавы, урагана и самого неба:
— Нам очень хорошо сейчас, Шаповал…
x x x
Мухин размечтался. Он прошел больше половины пути, времени было достаточно. Ему, в общем, повезло: горную цепь он миновал по руслу лавового ручья. Он шел, по шею погрузившись в поток, течение подталкивало его в спину, медленно качало из стороны в сторону. Иногда он ложился на поверхность лавы, шевелил ногами, ловил пузыри газа и плыл, плыл — как плот по реке. После недавнего урагана атмосфера была густой, пыльной, видно было плохо, что в оптике, что в инфрасвете, и Мухин ориентировался больше на слух. Слышно было многое: тихий шелест песчаной струи, стекавшей с близкой вершины, мягкие всплески лопавшихся в лаве пузырьков, скрип камней о дно потока и где-то впереди — монотонный гул. Ручей доходил до уступа и срывался на несколько метров вниз. Там, должно быть, растекалось густеющее озерцо, в котором не так горячо, как здесь. Лава текла медленно. Мухин не торопился. Лежал, думал.
Дышать легко, углекислота приятно щекочет горло, и запах кажется не таким прогорклым, как в начале, — есть в нем своеобразный аромат. Тело совершенно, и чего бы ни захотел Мухин, управляющие гены поддержат его. Захочу — и стану волком. А захочу — камнем лежачим. Конечно, если случится то, что с Крюгером… На Венере Шаповал успеет принять меры, поднять на борт, а если приступ начнется у ребят там, на Уране… Ативазия. Мухин услышал это слово год назад. Он был последним в группе. Все уже тренировались, а Мухин проходил комиссии. Ему казалось, что он неизлечимо болен, — его изучали раз десять, и Шаповал удрученно качал головой. А потом Мухин случайно узнал: дело было не в нем, а в его матери. Крюгер был сиротой, отец Маневича — известный астрофизик, открывший коллапсар в системе Проциона, — не возражал против выбора сына. С Мухиным было хуже. Мать и слышать не хотела о вариаторах, страшилась всего, связанного с Шаповалом. Бог знает что наговорили ей об испытателях. И будто они, раз изменившись, больше не вернутся к человеческому облику, и будто у них атрофируются лучшие стремления, и так далее и тому подобное. В общем — жертвы науки… Мать верила, и Шаповал медлил. Потом она согласилась. Что Шаповал сказал ей, Мухин не знал, но она перестала возражать.
Мухин легко перенес операцию и к тренировкам приступил позже всех.
— Вы будете самым совершенным среди вариаторов, — сказал ему Шаповал. — Ваша УГС-2 рассчитана на максимальную автономию. Отсюда — меньше сознательных усилий при перестройке, больше времени для исследований.
Мухин увлекся теорией, написал несколько статей о возможностях модифицированных УГС. Сделал сообщение о работе в комитете ЮНЕСКО. Годдард сидел тогда в первом ряду и смотрел то ли с сожалением, то ли с каким-то скрытым упреком.
— Вы надеетесь создать информационно идеальное существо, — сказал тогда Годдард недружелюбно. — Идеально динамичное, идеально устойчивое, идеально долговечное. А нужно создавать идеально счастливое…
До чего он ортодоксален, подумал Мухин. Годдард просто стар для того, чтобы понять: человек полностью использовал силу своего духа. Мысль может все — создавать шедевры живописи и проекты изумительных по легкости конструкций. Можно системой упражнений развить фантазию и предвидеть будущие открытия. И при этом не иметь никакой власти над собой. Заболела нога — иди к врачу. Хочешь на морское дно — надевай акваплав. Пробежал марафонскую дистанцию — лежи, высунув язык, и думай о несовершенстве тела… Идея Шаповала в этом смысле гениальна, и Мухину невероятно повезло, что выбрали его.
Для тренировок приспособили полигон химического комбината, и Мухин гулял несколько суток по не очень уютной камере, дышал то хлором, то серой, то парами свинца. Перестраиваться нужно было в считанные минуты, Шаповал с каждым днем все чаще менял атмосферу, и Мухин едва успевал фиксировать свои ощущения. Выйдя из камеры, он удивил Шаповала, поморщившись и заявив, что у них тут неприятно пахнет. И как они выдерживают?
— Очень свежо, — сказал Шаповал. — Видите, гроза?
Мухин видел. И вспоминал. В хлорной атмосфере дышалось легче. Приходилось перекачивать через легкие огромное количество воздуха, и каждая его молекула неуловимо пахла чем-то с детства знакомым: парным молоком (до смерти отца Мухины жили в деревне) или очень свежим хлебом, когда он еще горяч и корка хрустит на зубах…
Качественно мозг не менялся, но Мухин стал понимать, что недавние увлечения его больше не трогают. Он и теперь слушал Моцарта, смотрел картины Врубеля, стучал на старом отцовском пианино, но хотел большего. В Моцарте ему недоставало свежести гармоний, не хватало прозрачности. Врубель писал слишком уж прямолинейно, будто школьник на уроке композиции. А пианино издавало столько фальшивых обертонов, что Мухин приходил в отчаяние. Попробовал писать музыку сам, но был, как ему казалось, бездарен. Один лишь Шаповал слушал его опусы без содрогания, а Мишка Орлов, один из ребят, которые ждут сейчас на Луне-главной старта к Урану, как-то сказал:
— Неплохо, но ты слишком торопишься. Хочешь рассказать в музыке о том, чего и сам еще не понимаешь. Мы, вариаторы, испытываем совершенно новые ощущения, и мозг должен не только привыкнуть к ним, нужно еще придумать символы для этих ощущений. А ты пытаешься все свести к обычным звукам…
Ручей сделал резкий поворот, и Мухина прибило к берегу. Он вылез на рыхлую почву, лег, положив под голову верхнюю пару рук. В небе что-то неуловимо изменилось. Будто дуновение пронеслось под кромкой туч. Закружилось тихим звоном, рассыпалось у ног Мухина.
Из блеклой жижи облаков вынырнули легкие прозрачные полотнища. Мухин понял: они вообще не видны в оптике, отражают далекий инфрасвет, что-то рядом с радиоволнами. Я должен увидеть, подумал Мухин, и тело послушно отозвалось, горы погрузились в дымку, а ручей запылал, освещая своим теплом полнеба. Полотнища высветились ярко, будто вспыхнула бумага и загорелась, съеживаясь и потрескивая. Яркие листы легко планировали к земле и снова взмывали под облака, распрямлялись в тонкий блин и сморщивались, отталкиваясь от воздушных уплотнений.
1 2 3 4 5 6 7 8