https://www.dushevoi.ru/products/vanny/treugolnye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Обращаться к нему Тихомиров конфузился, потому что платил неаккуратно, и, потупившись, выслушивал замечания об известном русском мотовстве и неумении жить по карману. Но сейчас Лев Александрович, забыв шляпу, бежал за доктором, не думая ни о гонораре, ни о ворчливо-философических назиданиях.
Осмотрев Сашу, доктор, упорно избегая вопрошающего взгляда Тихомирова и его жены, достал массивный золотой брегет. На мелодичный перезвон часов Саша отозвался мучительной гримаской: «Не надо… Не надо…» Доктор поднялся. Наихудшие подозрения подтвердились, он больше не сомневался. Приказал: «Мушки, компрессы, лед. Никакого шума. Завесьте окна».
– Что с ним? – умоляюще спросила Катя.
– Особый вид простуды, опасный вид, надо полагать, – отвечал доктор, будто сердясь на эту женщину и осторожно оправляя Сашино одеяльце.
Тихомиров пошел за ним в прихожую. Подал пальто. Доктор медлил. Оглянувшись на комнаты, понизив голос, сурово произнес:
– Менингит. Из десятерых умирают восемь.
Тихомиров, словно не расслышав диагноза, нашаривал в кармане деньги. Доктор сделал гневный жест.
– Вы понимаете? Из десятерых – восемь!
Тихомиров понял и, поняв, переспросил, будто и не понял:
– Как это: из десятерых – восемь?
– Ну семь, может быть, семь, – сердито повторил доктор. Надев пальто, он положил руку на плечо Тихомирова. – Будьте готовы ко всему. – Помолчав, прибавил: – Даже если он выздоровеет – последствия обычно тяжелейшие: водянка, глухота, слепота… – Он вздохнул. – Мужайтесь, мосье. Я приду утром.
Теперь их было четверо в этой плохонькой квартирке под самой крышей. Трое, связанные судьбой, кровью. И та, четвертая, востролицая, незримая, неслышная, шаставшая сквозь двери и стены. Ее присутствие ощущалось кожей как прикосновение. И ее дыхание тоже ощущалось, смрадное и вместе легкое.
Саша умирал. Исчезали дни, ночи, благовестный колокол, апрель. Прежде привычный, почти неразличимый рокот города отдавался в ушах больного вулканическим грохотом, взрывами, пальбой, обвалом. Тихомиров с Катей едва удерживались, чтобы не ринуться вниз по крутой лестнице, не закричать на всю улицу, на весь Париж: «Тише! Ради всего святого – тише!»
Надо было менять эти проклятые мушки. Катя, заткнув уши, рыдала. Тихомиров то стискивал зубы, то у постели топал ногами: «Надо! Терпи! Надо!»
Потом микстуры. Катя выглядывала из-за дверей. Он бросал на жену ненавидящий взгляд: «Почему я один? Почему все я да я?!» И, склонясь над Сашенькой, то ласково уговаривал принять лекарство, то злобно, кляня себя извергом, шипел: «Глотай! Глотай, тебе говорят! Ну же!»
Противоречивые желания владели им: «Биться! До конца, до последней возможности отстаивать Сашуру»; «Зачем я его мучу? Зачем эта пытка? К чему? Он обречен, а я его мучу?!»
Но вот будто отпускало. Саша дышал ровнее, не стонал, пытался приподнять голову, открывал глаза. Тихомиров счастливо переглядывался с Катей. И вдруг, как бы стыдясь, оба ощущали необычайную, прежде не испытанную любовь не только к их дорогому Шуре, но и друг к другу.
Однако даже в такие короткие минуты Тихомиров не думал о выздоровлении. «Умрет. Непременно умрет». Правда, в тишине, при Сашином молчании, мысль эта уже не была пыточной и сменялась желанием хоть немножко, хоть чуточку, хоть самую малость скрасить последние Сашенькины денечки.
Тихомиров ходил по лавкам, выбирал игрушки. И нелепым, оскорбительным, но по-новому странно приманчивым казался ему летний Париж: цветы, шум, беспечность, экипажи, еще непривычные велосипеды «Кенгуру» с бегучей цепной передачей.
Тихомиров опять ловил в себе противоречивое, несовместимое: поскорее вернуться к Сашеньке, подольше не возвращаться к Сашеньке; узнать, не начался ли очередной приступ, и ничего не знать, а ходить и ходить среди цветов, шума, пыли, беспечности, экипажей, велосипедов…
Консьержка отдавала жильцу почту. Еще на лестнице Тихомиров нетерпеливо перебирал конверты. Русские пихал в карман. В английские или местные заглядывал жадно: не литературный ли заказ?
Но теперь, в эти страшные недели, когда они с Катей сходили с ума, тянули из последних сил, на последнем дыхании, – именно теперь участилась корреспонденция особенного свойства.
Глянцевитые, изящные, пачечкой, типографские визитные карточки: «Leon Tigritch de Prohvostoff» – «Лев Тигрыч Прохвостов». Тигрыч была его давняя, русская подпольная кличка… Загадочная листовка из Цюриха с каким-то нелепым воззванием, будто бы написанным Тихомировым… Сообщение неизвестного «доброжелателя»: ваш друг такой-то состоит платным агентом русской полиции…
Но пуще всего боялся Тихомиров повесток: «Вы приглашаетесь явиться лично в бюро, 68, Avenue d'Orleans, в 9 ч. утра по делу, Вас касающемуся». Пуще всего он боялся этих повесток от полицейского комиссара.
Навсегда, как тавро, оттиснулось в памяти дегаевское доверительное сообщение: Судейкин замышляет выманить из Франции; выманить на германскую территорию, а там уж немцы пособят русским. Теперь Судейкина не было. Но департамент у Цепного моста был.
Тихомиров знал: здесь, в Париже, за ним следят неотступно. У здешних филеров такая же повадка, как у своих, отечественных: наглость вперемежку с вороватой трусостью. И консьержка шпионит, как шпионили питерские и московские дворники. Консьержка на содержании у русской агентуры. Не желая терять почти дармовые франки, она даже поручилась перед домовладельцем за жильцов-неплательщиков: бедняги, дескать, в таком отчаянном положении. Шпионы везде, вокруг, повсюду, в каждой щелке, за каждой дверью, за каждым углом.
«Вы приглашаетесь явиться лично…» Тихомиров плелся в бюро. Комиссар угощал сигарой. Комиссар говорил о высоком уважении к людям интеллигентных занятий. Его черные на пробор волосы блестели, прекрасные зубы сверкали, эспаньолка клеилась волосок к волоску. Прижимая ладонь к трехцветному, как флаг республики, форменному шарфу, он внушал: ах, как было бы хорошо, если б мосье согласился покинуть пределы Франции.
– Клянусь небом, мосье, я озабочен вашей участью. Поверьте, лично мне вы не доставляете никаких огорчений. Но я, комиссар Анри Равошоль, всего лишь комиссар Анри Равошоль…
За подмогой, защитой, выручкой Тихомиров бросался к французским друзьям, к знакомым и полузнакомым. К писателю Рони-старшему. Писатель поднимал негодующий шум в прессе. К Жоржу Клемансо, достаточно уже известному в «кругах», вожаку радикалов и редактору радикальной газеты. Тот метал молнии в царскую тайную дипломатию, гремел о престиже Франции, о праве политического убежища.
Где-то в кабинетах, недосягаемых для Тихомирова, пожимая плечами, находили нецелесообразным по такому поводу дразнить оппозицию. Конечно, сближение с Россией, но все же, господа, но все же… «Пусть каждый занимается своим делом. А коровы будут под хорошим присмотром»..
И наконец, после всяческих проволочек, дорого обходившихся и самому Тихомирову и Катерине Тихомировой, снисходило по инстанциям: законы республики нерушимы, политического эмигранта нельзя выдать, но было бы крайне удобно для обеих сторон, если бы г-н эмигрант обосновался где-нибудь в провинции. В тишине. Неприметно. С глаз долой. А впоследствии, минет время (какое???) – милости просим опять в Париж.
Тихомиров, того не желая, затесался в большую игру.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157
 https://sdvk.ru/ 

 Ibero Materika Grey 90x45